– Вовсе нет. Мы ведь не на век расстаемся. Я буду недалеко и, наверное, смогу приезжать, – сказал я.
– Мне будет плохо без тебя. Меня будут преследовать, – сказала Вера.
– Нет. Я все сделаю, чтобы без меня тебе сносно было здесь жить, – ответил я.
– Что же ты сделаешь?
– Я буду говорить о тебе.
– С кем?
– С Ниной Алексеевной. Она много может для тебя сделать.
– Может, но не захочет, – сказала Вера.
– А я уверен, что сделает, – ответил я.
– Ради чего же? – спросила Вера.
Я подумал, что в самом деле, если я люблю Веру, это еще не значит, что все другие тоже должны любить ее. Но мне никак не понять было, как можно ее не любить.
– Верочка, тебя нельзя не любить, – сказал я.
– Зачем же ты уезжаешь? – сказала Вера. – Тебе со мной скучно. Ты никогда не говоришь со мной ни о чем.
Я подумал, что все дни после Турдея я был рядом с Верой, почти неотлучно. Я вспомнил, что я все время смотрел на нее. Но, кажется, мы в самом деле не говорили – разве что именно «ни о чем».
– Вера, ты так близка мне, что я не могу с тобой говорить. Это все равно что я бы стал вслух сам с собой разговаривать, – сказал я.
– Только сумасшедшие сами с собой разговаривают, – сказала Вера.
– Ну вот видишь, я просто тебя люблю; я чувствую, что ты тут, что ты существуешь, а что же еще я скажу тебе? Я и не знаю ничего, и не вижу. Ничего нет, кроме тебя. Только ты существуешь, – сказал я.
– Так зачем же ты уезжаешь? – спросила Вера.
– Ты знаешь, Верочка, что мне нельзя не ехать. Но это вздор. У нас еще три дня, и я думаю, что они никогда не кончатся, – сказал я.
– Как никогда не кончатся? – сказала Вера.
– Ну, просто не кончатся, будут вечно. Время остановится. Я уже чувствую, как оно останавливается, – сказал я.
– По-моему, ты говоришь какие-то глупости, – ответила Вера.
XXVI
Перед отъездом я пошел прощаться к Нине Алексеевне.
– Я не надеялась, что вы придете, – сказала Нина Алексеевна. – Я вас не видела, кажется, с того времени, как перешла в другой вагон. То есть видела, конечно, потому что мы ехали вместе, но это не в счет. Я бы даже хотела не видеть некоторых вещей, например, как вы красовались на возу матрацев. А по-настоящему не видала, вы не показывались.
– Я не решался… – сказал я.
– Просто вы не хотели. Вам было не до того. Вы не думайте, что я как-нибудь обижена и говорю с упреком. Только я считала, что вам теперь не до дружбы, – сказала Нина Алексеевна.
– А я пришел именно в надежде на вашу дружбу, – сказал я.
– Вы хотите о чем-нибудь меня попросить? Да я угадываю вашу просьбу, – сказала Нина Алексеевна.
– Вы, наверное, правильно угадываете. Я хочу поручить вам Веру. То есть не поручить, а просить вас помочь ей, если придется. Ее здесь не любят; и раньше ей доставалось, а теперь из-за меня еще больше стали не любить. К тому же я прекрасно знаю, что она очень плохая сестра, безалаберная, ветреная, невнимательная. Но ей, по-моему, стоит помочь, потому что у нее есть какая-то другая, особенная сила и значительность, – сказал я.
– Хорошо, я возьму на себя вашу Манон Леско, – сказала Нина Алексеевна, – а вы расскажите мне, как ваши дела с ней.
– Я не знаю, что мне вам рассказывать, – сказал я.
– Мне, конечно, не надо никаких ваших тайн, – ответила Нина Алексеевна.
– Никаких тайн и нет, – сказал я. – Вы знаете, что я против откровенностей в таких делах. Но все равно ведь всем все известно. Поэтому я скажу вам правду.
– Вы один раз уже говорили мне правду, – ответила Нина Алексеевна.
– Это тогда еще, в самом начале? Ну, тогда я действительно выдумывал и оправдывался, – сказал я. – Теперь я скажу иначе. Я люблю Веру. Но тут есть особенность. У меня с ней как-то не движется время. Я не знаю, понятно ли это. С ней возможно только то, что есть сейчас. Я хотел бы, чтобы так было всегда. Но я совершенно не умею представить себе для нас какого-то будущего, ни хорошего, ни дурного. Как будто тут не может быть никакого «дальше». Это меня пугает.
– Почему пугает?
– Это мне тоже не очень легко объяснить. Мне кажется, что нас ждет катастрофа. Все как-то мгновенно должно разрешиться и кончиться. Ну, мы оба умрем или что-нибудь в этом роде. Существуют законы жизни, очень похожие на законы искусства. То есть это, в сущности, должны быть одни и те же законы. Искусство отличается от жизни только степенью напряжения. А любовь – это такое напряжение, в котором сама жизнь становится искусством. Поэтому мне так страшно за себя и за Веру. Я надеюсь только, что у судьбы есть в запасе какой-нибудь непредвиденный ход.
– Вы придумали какие-то сложности, но я понимаю, почему вы так говорите, – ответила Нина Алексеевна. – Скажите теперь про Веру. Вера любит вас?
– Вы все время задаете мне трудные вопросы. Она ко мне очень привязана. Она очень плачет по поводу моего отъезда. Я думаю, что она бывает счастлива со мной. Нет, я знаю, что она меня любит, – сказал я.
– А вы губите Веру, – сказала Нина Алексеевна.
– Почему гублю? – спросил я со страхом.
– Так выходит из ваших же слов. Вы вскружили ей голову своим поклонением. Вы – как бы это сказать? – ее возводите на какую-то высоту. Теперь у этой девочки есть судьба. Вы сами считаете судьбу неотвратимой. А вы подумайте, ей, может быть, совсем другое предназначалось, что-нибудь обыкновенное, мирное, – сказала Нина Алексеевна.
– Нет, вы ошибаетесь, – ответил я. – У нее всегда была все та же судьба, и не я ей дал значительность и силу. Я сам подчинен ее судьбе. Мне нечего возводить ее на высоту, она родилась там. Я во всем второстепенное лицо.
– А я считаю, что вы придумали Верину жизнь и заставили ее пережить эту жизнь, из простой девочки сделали героиню, – сказала Нина Алексеевна.
– Вы знаете, Нина Алексеевна, у нас вышел какой-то такой литературный разговор, как будто в самом деле речь идет о Манон Леско и кавалере де Грие, – сказал я.
– Мне ведь не нравится де Грие. При всем своем благородстве он какой-то жалкий и маленький, – ответила Нина Алексеевна. – Но мы действительно страшно занеслись.
– Вот видите, а ведь я пришел просить вас о самом простом и житейском деле. Не давайте в обиду Верочку, – сказал я.
– Вы просто до невозможности любите Веру, – сказала Нина Алексеевна.
– Ну что же мне с этим делать? – ответил я.
– Хорошо, я возьму вашу Веру к себе и посмотрю, действительно ли она героиня романа, – сказала Нина Алексеевна.
XXVII
После отъезда я долго не мог по-настоящему прийти в себя, не умел найти себя самого и опомниться. К одиночеству трудно было вернуться. Я продолжал чувствовать Веру рядом, как будто не расставался с ней. Все, что я видел и думал, полно было Верой; она стала мне еще ближе. Я, кажется, стал ее больше любить, потому что теперь мне ничто не мешало; даже сама Вера мне не мешала. Я по-прежнему жил в остановившемся времени; не было никакого «дальше».
Я с трудом заставлял себя думать словами о Вере; даже лицо ее было настолько подробно знакомо мне, что я не мог его вспомнить – потому что близких знаешь не зрением, а особенным внутренним чувством: увидишь и даже как будто не узнаёшь, а что-то уколет в сердце. Только отрывки зрительных воспоминаний продолжались у меня в памяти, особенно самый последний: Вера вместе с Ниной Алексеевной провожали меня, когда я садился в автомобиль; я видел, как они обнялись и обе махали мне вслед – одна левой, а другая правой рукой.
Я заставлял себя думать о том, что будет со мной и с Верой. Но твердо знал я только одно, хоть об этом старался не вспоминать: Вера меня не то что забыла сразу, когда я уехал, а как-то отодвинула, так же как ради меня отодвинула прежних своих возлюбленных. Для нее не существовало прошлого, даже самого близкого.
Я представлял себе, что больше никогда не увижу Веру – просто не поеду к ней, буду думать о другом, отвыкну, может быть, совсем уеду, и Вера для меня вернется в небытие, как Левит, Галопова, капитанша: останется только смутная память, как о чем-то чужом.