Было тихо и пусто. Я боялся глубоко вздохнуть, чтобы не нарушить этой тишины. Незаметно – впервые без Веры – я зашел куда-то в поля. Одиночество стало мне непривычным. Поля показались мне новыми – широкими и светлыми, как будто раньше я их не видел. Я сам не заметил, как ушел далеко в сторону от деревни, к той самой роще, где Вера собрала свой последний букет.
Что-то вроде приступа как будто долго сдерживаемой и наконец нахлынувшей тоски началось у меня. «Неужели я совсем потерял себя, – подумал я, – и никогда не увижу себя прежним, не смогу больше соединять и связывать в себе кусочки мира так, чтобы возникал особенный, мой собственный мир, с которым я повсюду и по-всякому сумею жить». Я вспомнил свои прежние мысли о счастье: раньше оно представлялось мне каким-то гётевским, ровным и бесконечным, каким-то итогом знания, творчества и свободы. Все это исчезало рядом с Верой.
«В романтизме другое счастье, – подумал я. – Романтизм разрывает форму, и с него начинается распад стиля. Тут юность и бунтарство. А бунтуют – мещане. Великий и совершенный Гёте с пренебрежением относился к романтикам, потому что видел в них мещан. Во всякой юности есть романтизм. И счастье здесь быстрое, преходящее, ни с чем как будто не связанное; не знаешь, как удержать его. В романтизме нет тоски, потому что он не обращается к прошлому; у него и нет прошлого. Вместо тоски в нем томление: предчувствие или ожидание того, что будет».
Я все утро ходил по полям. Когда я вернулся в избу, Вера не встала и не бросилась мне навстречу, как она делала всегда. Все мои мысли куда-то исчезли. Я с тревогой вошел в комнату.
– Ты, кажется, плакала, Верочка? – спросил я.
– Нет, – сказала Вера.
– Что-нибудь случилось плохое? – спросил я.
– Ничего не случилось, – ответила Вера, отворачиваясь, так что я поцеловал ее в затылок вместо щеки. – За тобой заходил Асламазян.
– Зачем?
– Не знаю. Вызывают в эшелон.
– Должно быть, поедем отсюда, – сказал я. – А что же, Асламазян зайдет еще раз или мне самому нужно куда-нибудь идти?
– Зайдет, – сказала Вера и расплакалась.
– Вера, что-то произошло у тебя с Асламазяном, – сказал я.
– Нет, – ответила Вера сквозь слезы.
Я встал и отошел к окну.
– Вера, я тебя очень прошу: перестань плакать и расскажи мне все, что тут было без меня, – сказал я.
– Зачем ты меня оставляешь одну? – сказала Вера.
– Господи, да не из-за этого же ты плачешь! Ты спала; я уходил совсем ненадолго, – сказал я с раздражением.
– Я знаю, почему ты ушел, и знаю, где ты был, – сказала Вера.
– Тут и знать нечего, – сказал я.
– Тебе безразлично, что я одна, – сказала Вера и неожиданно стала смеяться.
– Да ты совсем не одна была; сама же говоришь, что приходил Асламазян, – ответил я.
– А ты не воображай, что Асламазян тебе такой друг. Он хотел меня поцеловать, – сказала Вера.
– Я в этом не сомневался. И кроме того, я вполне уверен, что ты сама его целовала, – сказал я с видом полного равнодушия.
Вера только что смеялась, а тут она зарыдала так отчаянно, что я сейчас же лишился своего равнодушного тона.
– Ну не надо, Верочка, не плачь, ничего ведь не произошло, – сказал я. – Почему ты так отчаиваешься? Может быть, что-нибудь еще было?
– Нет, но мне обидно, что ты так обо мне думаешь, и что ты меня больше не любишь, и тебе не грустно, что мы уезжаем отсюда, и что ты уходил к той, – проговорила Вера.
Под «той» она подразумевала Нину Алексеевну.
– Верочка, я и не думал. Я был в нашей роще и думал только о тебе, – сказал я.
– Зачем же ты оставил меня одну? Ты совсем переменился, – сказала Вера. – Все у нас переменилось: я теперь гораздо больше люблю тебя, а ты любишь меньше. Помнишь, какие были вечера в вагоне? Вот там ты действительно меня любил.
Я подумал, что Вере, должно быть, и невесело, и трудно со мной.
Асламазян вошел в это время, чтобы идти со мной в эшелон. Я успел еще сказать на ухо Вере:
– Неправда! Я теперь еще сильнее люблю тебя, разве ты этого не видишь?
Но я и сам не знал еще тогда, в какой степени все это было правдой.
XXIV
В тот же вечер мы уехали из Турдея. О нас, как видно, вспомнили: назначение было получено, нас больше не держали на запасных путях. Триста верст мы проехали в одну ночь. Вагонный быт не восстанавливался. Все сидели нахохленные, берегли свои мешки. Разговоры были вялые; размышляли о будущем житье; песен вовсе не пели. Даже ссоры проходили не по-прежнему: вежливей и враждебнее.
Мы с Верой сидели рядом и, кажется, за всю дорогу ни слова не сказали друг другу. Я держал ее за руку. Совместное путешествие наше кончалось. Нам предстояла разлука. Вера думала о ней. Я не мог даже думать.
Понемногу все заснули в вагоне. Вера тоже задремала, прижавшись ко мне. Печка еле горела. Больше она не соединяла людей, не была живой и горящей точкой; просто кое-как отапливала вагон. Что-то настороженное было в этом спящем вагоне, в неуверенном храпе, в бормотанье. Я тихонько выбрался к печке, чтобы в последний раз посидеть одному. Какая-то обреченность почудилась мне в этом. «Кончается; пришли сроки», – подумал я. А что кончается и чему пришли сроки, я сам не знал.
Нас выгрузили на станции Е*** и тотчас же, опасаясь бомбардировки, посадили в огромные грузовики, чтобы везти за сорок верст, в назначенную нам деревню. Я уступил кому-то свое «офицерское» место в кабине, чтобы быть вместе с Верой. Мы поместились на вершине громадного воза, груженного матрацами. Дорога шла по голой степи, через овраги. Снег почти всюду протаял. Стояла ужасная весенняя грязь. Машины еле шли. Мокрый ветер и крупный холодный дождь легко проползали под матрацы, которыми мы укрылись. Как только стемнело, весь караван встал. Мы не отъехали и пятнадцати верст. И тотчас же началась бомбардировка станции. Взрывы подбрасывали целые здания. Это было слышно всю ночь. Дождь и ветер не прекращались. Мы устроили глубокую пещеру в матрацах и лежали там, крепко обнявшись. Кругом был настоящий пейзаж из «Короля Лира». Я не знаю, спали мы в эту ночь или нет. Одно и то же было во сне и наяву: огромное черное поле, полное ветром и холодом, далекие вспышки и глухие разрывы.
XXV
Только на следующий день, уже к вечеру, мы приехали наконец в назначенное нам село. В сумерках мы разгружались на площади. Кругом в беспорядке стояли приземистые кирпичные домики, совершенно темные: здесь тоже боялись бомбардировок. Везде была весенняя распутица. На площадь стекала какая-то жидкая грязь, кое-где еще смешанная со снегом. Потоки журчали со всех сторон, и пронзительный ветер не переставал дуть; от него нельзя было спрятаться. Я шагнул было нерешительно в сторону одного домика, потом в сторону другого; повсюду были непроходимые рвы, овраги, полные мутной, глинистой быстрой водой.
Вера как-то неожиданно явилась рядом со мной. Она уверенно шагала по скользким и топким тропинкам.
– Я уже нашла нам квартиру, – сказала мне Вера.
После двухдневного странствия по степи, под дождем и ветром, когда уже даже теплушка вспоминалась как уютное, милое место, настоящая комната, теплая, с лампой и самоваром, показалась мне раем. Вера втащила перину. Мы расстелили ее на полу. Где-то в темноте, за перегородкой, бормотали хозяева. Мы с Верой снова были вместе, вдвоем. Лампадка горела в избе. Ветер отчаянно свистел и бился; солома на крыше шумела. Нам было тепло. Мы тонули в огромной хозяйской перине, пышной и свадебной.
– Село какое-то рассыпанное, ни улиц, ни порядка, все куда-то катится с горки на горку, – сказал я.
– Нам только три дня здесь жить вместе, – ответила Вера.
– Знаешь, Верочка, после нашей турдейской жизни я как-то ни разу еще не опомнился. Путешествие, степь, ветер – все это как будто остановка, как будто время остановилось перед каким-то событием, – сказал я.
– Это событие – твой отъезд, – ответила Вера.