Именно этим временем датируются попытки отдельных энтузиастов в библиотечном мире организовать что-то вроде социологических исследований чтения, читательской публики – попытки дать себе отчет в том, каков характер того конкретного общества, которое все мы составляем и без понимания которого вопросы о том, кто, что, где, зачем и с какими для себя и других последствиями читает книги, безответно повисают в воздухе. Желание наполнить жизнью и смыслом сводки официальной статистики соединилось у первых исследователей читательских интересов с требованиями строгости и доказательности, со стремлением опереться на возможности нарождавшейся в те же годы отечественной социологической науки. Среди пионеров подобного подхода к книгам и читателям была Валерия Дмитриевна[15]*. Свидетельства тому – крупномасштабные социологические опросы 1960–1970-х годов, проведенные по ее инициативе и при ее самом деятельном участии; их результаты легли в основу монографий «Советский читатель», «Книга и чтение в жизни небольших городов», «Книга и чтение в жизни советского села», с которыми, если иметь в виду богатейший эмпирический материал и основательный подход к его сбору и обобщению, в те десятилетия просто-таки нечего поставить рядом (сегодня этот материал наполнился еще и историческим смыслом, к нему стоило бы вернуться).
Позитивная заинтересованность в жизни современников, равно как и в собственном профессиональном деле, всегда отличавшая В. Д. Стельмах, – явление в советских условиях вообще крайне редкое. Так что уже один этот социальный факт заслуживает всяческого удивления и глубочайшего уважения. Но, быть может, еще реже встречаются желание, упорство, смелость и умение придать подобному человеческому неравнодушию и исследовательской пытливости устойчивую коллективную форму – построить, говоря социологическим языком, социальный институт[16], объединив в нем на общую пользу силы и навыки разных участников одного дорогого для них дела. Таким институтом стал сектор книги и чтения научно-исследовательского отдела Библиотеки Ленина, которым Валерия Дмитриевна многие годы руководила. В коллективной работе здесь соединялись в разные годы усилия самых разных специалистов. Помимо прямых сотрудников сектора, в дело вовлекались крупные тогдашние социологи, демографы, психологи – исследовательские проекты ГБЛ консультировали Леонид Гордон, Владимир Шляпентох, Юрий Арутюнян, Алексей А. Леонтьев и многие другие, они участвовали в работе конференций по комплексному исследованию чтения и читательских интересов, их статьи входили потом в итоговые сборники «Социология и психология чтения», «Чтение: проблемы и разработки». С конца 1970-х годов в секторе несколько лет действовал междисциплинарный семинар[17], на котором выступали крупные социологи, филологи, историки (чтобы оценить калибр, назову лишь Мариэтту Чудакову и Нину Брагинскую, Николая Котрелева и Александра Осповата, Дмитрия Харитоновича и Алексея Левинсона). И все это, напоминаю, нужно было организовать и день за днем, год за годом держать на плаву. Да еще не дать дуракам, завистникам и трусам в начальнических кабинетах угробить дело одним росчерком пера – в тогдашние шакальи времена подобное случалось сплошь и рядом.
Крупным человека делает страсть – страсть к другим, к познанию и творчеству, к миру и делу (в жизни действительно крупного человека они перегородками не отделяются). Дать этой страсти развиться в себе, увидеть и помочь ей не угаснуть в окружающих – черты недюжинного ума, редкой чуткости, сильного характера. Поступки Валерии Дмитриевны Стельмах всегда отличает социальная определенность, как ее облик – человеческая доброкачественность. Не буду говорить о ее обаянии, эмоциональной щедрости, простоте в общении с самыми разными людьми. Разговор с ней неизменно интересен.
Я обязан Валерии Дмитриевне многим – и в жизни, и в профессии. Мы тринадцать лет проработали вместе в Ленинке и с тех пор сотрудничаем уже два десятилетия поверх ведомственных барьеров. От себя, от своих ближайших коллег Наталии Зоркой и Льва Гудкова (а они стали моими товарищами и друзьями именно в секторе В. Д. Стельмах[18]) я рад ее сегодня от всей души поздравить.
Место, внушающее надежду[19]
Сначала несколько слов в целом о Польше. Я недавно где-то прочел – видимо, это было в журнале «Новая Польша», теперь не могу найти источник, – такие пафосные слова: «История Польши – это многовековая история борьбы за честь и свободу». Слова, конечно, высокие и патетичные. Но меня это как-то сразу резануло. И я подумал: разве в моей стране было меньше бесчестья? Меньше несвободы? И все-таки я (да, думаю, и никто) про историю России не сказал бы, что это была «борьба за честь и свободу». И потому значение Польши, скажем, для меня – но не думаю, что я тут особенно оригинален, – как раз в этом и состоит. Образ Польши: и то, что доходило из Польши, и то, что доходит сейчас, – это дает надежду. Эта надежда когда слабее, когда острее, но Польша – место, которое внушает надежду. Внушает интерес.
Теперь, собственно, о моих не таких уж плотных отношениях с Польшей, и даже с Польшей скорее воображаемой, чем реальной.
Для моего поколения и людей чуть постарше, то есть тех, которые были молодыми в конце 1950-х – начале 1960-х, тогдашнее польское кино, а через кино и в связи с кино – польская литература, это тоже было вот таким пятнышком надежды… Казалось, что это может как-то повлиять и на то, что у нас здесь происходит. Притом что кино ведь тоже было очень неоднородное. Комедий много привозили, чего только не было – но был среди них особый слой… Конечно, Вайда прежде всего («Поколение», «Канал», «Пепел и алмаз»), Мунк («Эроика» и «Пассажирка»), Кавалерович тогдашний («Мать Иоанна», «Поезд» – у нас в прокате он назывался «Загадочный пассажир»). А это вело к книгам, вело к Ивашкевичу, Анджеевскому, к другим польским писателям того времени. И это было очень важно. Притом что на самом деле это кино как будто бы не было ориентировано на то, что сегодня происходит в Польше. Это было, как сейчас сказали бы, ретро, но и это тоже было важно для нас, зрителей, – сама эта беспрестанная попытка разобраться с собственными делами, включая собственное прошлое. Вот эта пытливость по отношению к настоящему и прошлому, этот неослабевающий интерес, в том числе очень критический, даже граничащий (как у Гомбровича, которого я гораздо позже читал) с издевкой в адрес национального гонора, самолюбия, национальных мифов и так далее, – все это было чрезвычайно важно для нас, читателей и зрителей, и интересно как возможность вот так относиться к собственному настоящему и к собственному прошлому.
Толчок к переводам с польского был дан в самом начале 1970-х годов, когда я познакомился с замечательным переводчиком, в том числе и польской поэзии, Анатолием Гелескулом, человеком, старше меня на двенадцать лет, который – как-то сразу так получилось – стал для меня кем-то вроде старшего литературного брата. Он перевел замечательного польского поэта, тогда мне совершенно неизвестного, Болеслава Лесьмяна – человека, кстати сказать, к России и к Украине имевшего отношение, учившегося в Киеве и даже немножко писавшего по-русски. Сначала я услышал эти переводы с голоса, на вечере в групкоме литераторов при издательстве «Художественная литература». Потом вышла небольшая книжечка[20]. Не уверен, что ее заметили, публичной славы никакой у книжки не было. Тогда никаких презентаций, «промоушенов» и прочего в таком роде не было совершенно. Но те, кто вообще читал поэзию, которая чего-то стоила, они тогда эту книжечку, конечно, просто рвали из рук друг у друга. И я тогда разговаривал с Гелескулом. Он говорит: «Ну что вы французов переводите? Кого там переводить-то – разве что Нерваля? Учите испанский, учите польский. Переводите испанцев и поляков – вот где великая поэзия. И старая и новая». Я, в общем, послушался старшего товарища. Накупил учебников, словарей, начал учить испанский и польский, насколько смог.