Третий поток – еврейский. Цвейг писал: «…девять десятых того, что мир окрестил венской культурой XIX столетия, была культура, поддерживаемая, питаемая и созданная еврейством». Классическое образование на пяти языках в тринадцати классах школы, высокий престиж культуры и искусства – важнейшие элементы семейной и публичной жизни второго-третьего поколений ассимилировавшихся в Вене евреев, которые добились сравнительного экономического благополучия и придерживались идеалов просвещенного либерализма, верили в неукоснительный прогресс.
Венгерский исследователь позднее заметит, что евреи в Австрии разделяли идеи «австрийскости» с чиновниками и военными (традиционной опорой государства) и «были большими австрийцами, чем сами австрийцы». Это еще и чисто адаптивный феномен: люди, укореняющиеся в первом-втором поколении, большие католики, чем папа. Они столько сил потратили на продвижение, на усваивание этих идей; сколько денег потрачено, сколько времени, чтобы добраться до верха, чтобы вырастить детей, дать им образование, – пришли голодранцы и говорят, что все надо разрушить до основания.
Итак, три главных культурно-цивилизационных потока (а были еще венгерский – Будапешт – и романский – румынский, итальянский). И каждый поток был представлен во всей палитре от национально особенного, включая изоляционизм, и до явной склонности к интеграции, даже ассимиляции. Причем чаще всего все это разноголосие умещалось в одном человеке. В Бубере, например, который в конце концов эмигрировал в Палестину и стал одним из виднейших деятелей сионистского движения, еврейской культуры и нового нарождающегося государства и общества, но при этом не все помнят, что он был блестящим переводчиком древнекитайской и древнеиндийской литературы. Кстати, он же такую локальную, казалось бы, вещь, как хасидская мудрость, хасидские притчи, втянул в универсальный круг идей, символов, запустил в мировую цивилизацию, и духовная культура XX века без этого течения теперь вообще непредставима.
Собственно национализм, включая антисемитизм, провоцировался государственно-бюрократичесхим духом либо военно-прусским, с оглядкой на Германию. Был еще и бытовой немецкий антисемитизм тех, кто видел перед собой людей более успешных, более, как считалось, пронырливых, захватывающих первые места. Банковско-финансовое дело Вены было на три четверти еврейским, все же это видели и трактовали однозначно: евреи – это не пастухи, не фабричные рабочие, это те, кто работает в банке, посещает салоны, разъезжает в колясках. В более слабой степени то же было и у чехов и у болгар. У поляков национализм был ярче – через сохранившуюся аристократию, через эмиграцию, через мессианизм, порой вполне дикий, а порой и цивилизованный. Все это таившееся, тлевшее исподволь потом поднялось, выплеснулось.
Запоздалый и агрессивный национализм, антисемитство, антиславянство и так далее – таков был еще один элемент распада. Попытка вернуть единство, хотя бы немецкое, и ощущение, что все разваливается. Это-де иноциональные элементы развалили Австро-Венгрию. Все, кто угодно: чехи, поляки, евреи, украинцы – только не мы, не немцы. Такой характерный перенос, разгрузка собственных комплексов, напряжение бессилия.
Идея империи – вобрать национальное единство, но и стереть его при этом. Единая идеология от края до края, по римскому образцу. С единым чужим языком, с единой системой делопроизводства, армией и так далее. Любое национальное движение было в принципе антиимперское, антигосударственное, в том числе попытки отстоять статус узких локальных гнезд. Отсюда, скажем, у замечательного и тоже в галицийских краях выросшего поляка Станислава Винценца, бежавшего потом в Венгрию, а позднее – во Францию, набирала силу идея Европы как единства самых разнообразных мелких частностей, принципиально нестираемых в этом едином пространстве («малых родин»). При всех интеграционных движениях к империи или к единой Европе всегда существовали и прямо противоположные: отстоять престиж именно этого места, этого языка, этого диалекта.
И вместе с тем было гордое ощущение принадлежности к чему-то самому большому, самому блестящему – но связывалось оно не столько с империей, сколько с культурой. Это была (напомню Гофмансталя) идея культурного универсализма и сплавления многоязычий. Идея империи была военно-бюрократическая, а ей противостояла идея культуры и отчасти, как писала Ханна Аренд, идея общества как свободной игры сообществ – объединений форм, интересов, сил.
Лаборатория новых культурных форм
Не случайно Вена объединила буквально все проявления гуманитарного сознания и гуманитарного творчества и в каждом дала имена первого ряда, и не одно, не два, не три. Психоанализ, гештальт-психология, фрейдомарксизм, лингвистическая философия – практически все вышли отсюда. Но и в остальном берите что хотите: живопись, музыка, литература, философия…
И начиналось все это в последней четверти XIX-го, шло всю первую треть века XX-го и кончилось с аншлюсом. И происходило во-о-от на таком пятачке. Но как все было организовано! Главным достижением Вены было не возведение границ и барьеров между элитами, а, напротив, постоянное их перемешивание. Для этого надо было выработать особые формы. Их сложился целый набор.
Самые главные для рубежа веков три: венский салон, венские кафе, венский бульвар. Салон как организующее начало соединяет в себе несколько важных черт: обязательно круг идей, обязательно главная фигура одного-двух лидеров, причем это не всегда хозяин или хозяйка салона, и круг людей, которые в принципе составляют, как это потом назвали в романе Пруста, «ядрышко». Могут быть приглашенные. Этот круг текуч. Но всегда: круг идей, круг людей и верхушка – один человек, много – двойка-тройка, определяющих, задающих внутреннюю структуру салона.
Ну, салон и бульвар, гулянье – более традиционные установления, их и во Франции найдешь, и в Германии.
А вот венские кафе – это, конечно, особое венское достижение. Наконец, музыкальное собрание, театр, прогулки по Ring Strasse, по бульварному кольцу. И все это включено, вплетено, вставлено в повседневную жизнь, в то, как ведут себя вечер за вечером, в субботу, в воскресенье, как встречаются, как разговаривают, что-то задумывают, обсуждают, осуществляют.
Еще одна важная форма организации уже собственно интеллектуальной, творческой элиты – литературный или политический журнал (групповое самосознание у венцев было ярко выражено, но и импульс к межгрупповой коммуникации очень силен: на рубеже веков в столице выходило более пятисот газет и журналов, одних русскоязычных было пять-шесть!). И тут есть совершенно уникальные венские образцы вроде журнала «Факел», который около тридцати лет издавал один человек. Это был журнал его одного, от начала до конца, от передовой статьи до музыкальных рецензий. И журнал, надо сказать, номер один для всей немецкоязычной культуры того времени: и германской, и швейцарской, и австрийской. Потому что делавший его Карл Краус был с начала века до 1930-х годов фигурой номер один, вольным или невольным, прямым или косвенным прародителем множества культурных инициатив XX века. Он повлиял и на Вальтера Беньямина, и на будущую Франкфуртскую школу, определил их отношение к культуре, к обществу, их понимание человека.
Сегодня лишь по текстам, читая журнал, не обо всем можно догадаться, уже не восстановить тончайшую материю повседневных связей, встреч, договоров, откликов и влияний через третьих лиц… Краус был недюжинным организатором – это замечательная роль, вообще говоря, очень редкая в культуре, и счастье, когда такие люди появляются. Они могут даже и не сказаться в каких-то своих отдельных текстах. Таким был Аполлинер для Франции первой четверти века, Бретон – для последующего тридцатилетия. И таким для немецкоязычного мира был Краус. Кто бы ни вспоминал об этом времени: и Цвейг, и Брох, и Канетти, и в Австрии, и в Германии – все упираются в Крауса.
«Факел» был журналом современной культурной жизни. Он ее не просто отражал, он ее создавал. Судя по всему, Краус был человек достаточно жесткий, волевой, лидерского, может быть, даже авторитаристского типа, во многом нетерпимый – об этом Канетти тоже пишет; но его устные выступления, его передовицы в «Факеле», его обзоры культурных событий, его рецензии на все, что угодно: живописную выставку, музыкальный концерт, новую книгу – все, что так или иначе в тогдашнем европейском мире происходило, на любом языке: итальянском, испанском, скандинавских, – все это попадало в центр внимания. Его устные выступления заводили необыкновенно. Появление его в салоне меняло всю атмосферу вечера. За любым его словом в журнале по любому конкретному поводу следили с ужасом не только прямые заинтересованные лица, которых он мог просто растереть или превознести, но и все окружающие. Его карикатуры были бесчисленны и узнаваемы, как у нас сейчас… ну, не знаю… разве что ельцинские…