Юрий Андреевич оглядел класс и сразу же обнаружил неладное: Коля Звонарев по-прежнему сидел с Родионовым, забрался к окошку в дальний угол, затаился там за спинами впереди сидящих. Он подумал выяснить сразу же, в чем дело, но решил не отвлекаться, понаблюдать.
Начался опрос по материалу прошлого года. Выяснилось, что ребята кое-что помнят, не все выветрилось за лето. Вставали один за другим, отвечали, садились. Когда же дошла очередь до Звонарева, он не поднялся, а еще ниже приник к столу.
– Звонарев! – повторил Юрий Андреевич. – Коля!
Никакого ответа. «Что-то опять случилось» – подумал Юрий Андреевич, чувствуя напряжение группы. Бросилось в глаза, что заметно ерзает староста Капустин.
Звонарев запомнился Вересову с первого же занятия своей веселой неугомонностью. Поначалу большого труда стоило держать вертуна в рамках приличного поведения и вместе с тем наказывать не хватало духа – слишком уж искренним был он даже в проказах.
– А Коленька у нас больше не слышит, – наконец сказал кто-то из правого ряда, и по скрипучему брюзгливому голосу Юрий Андреевич сразу же определил – Котов. – Видно, ушки у него заложило.
Звонарев вскочил, точно подброшенный этими презрительными, перемежающимися хохотком словами, стул с грохотом свалился на пол, он бросился к двери, не отрывая рук от лица, локтями вышиб ее, выбежал в коридор.
– Однако какой мы нервный! – пропел Котов и рассмеялся. – Это надо же…
– Капустин! – позвал Юрий Андреевич, – может быть, ты объяснишь, что происходит?
Староста встал, обвис мешком на руках-опорах, исподлобья неприязненно зыркнул маленькими заплывшими глазками, буркнул с вызовом:
– А ничего.
– Ничего и есть ничего, – резко сказал Вересов, и Капустин глянул на него внимательнее, взгляд его стал более осмысленным, он распрямился и больше не опирался на растопыренные пятерни рук.
– Психует Колька, – объяснил Котов. – Нервишки у него никуда…
– Помолчи, Котов, тебя не спрашиваю, – оборвал Юрий Андреевич. – Так что же случилось, Саша?
– А ничего не случилось. Просто кое-кому досталось… немного.
– Не крути, – сказал Юрий Андреевич. – Он что, обидел тебя?
В кабинете рассыпался меленький осторожный смешок.
Капустин коротко, угрожающе глянул по сторонам – смех оборвался, как по команде.
– Садись, – сказал Юрий Андреевич и пошел к двери, но вернулся. – Мы вот чем займемся – напишем контрольную работу. – Класс недовольно загудел. – Сейчас раздам карточки, в них по четыре вопроса, ответить нужно на первые три. Разрешаю пользоваться конспектом. – Тишина. – Напишите ответы на одинарных листочках. Времени даю – до перерыва.
Он раздал карточки с отпечатанными на них вопросами, пояснив:
– Это пристрелка. Через неделю контрольную повторим, но уже без конспекта.
Опомнился Коля в пустом туалете у неширокого, давно не мытого окошка во двор-колодец. Он был холоден и свеж, голова была чиста, ноющая боль в ней отошла, притонула.
Он спокойно думал. Вспоминал мать, ее руки, ее сутулую подвижную фигурку, ее взрывчатую раздражительность, которая могла через малое время обернуться исступленной ласковой нежностью, от которой ему неизменно делалось не по себе. В голову лезли странные мысли, которых он опасался: о теплом, женском, что было так искренне и беспричинно презираемо им, но без чего, он начинал понимать сначала с ужасом, а с недавнего времени со сладкой и стыдной обреченностью, ему ни за что не прожить на свете.
Он вспоминал свою жизнь до сегодняшнего утра. Была эта жизнь скудна, немудрена, без особых забот, кроме ученья в училище и в вечерней школе, кроме поездок летом на целых три смены в пионерский лагерь, принадлежащий заводу матери, где он скоро дичал настолько, что, вернувшись осенью в город, едва ли не шарахался от автомобилей и множества людей, сокращавших пространство жизни, сводивших его в конце концов к тесной двенадцатиметровой комнатушке на четвертом этаже густонаселенного старого дома. Он трудно привыкал к тесноте городской жизни, постепенно отодвигая привычную свободу до нового светлого лета.
Он вспоминал свою жизнь в училище, не омраченную ничем, – ученье давалось легко, намного легче, чем в школе. Особенно хороша была работа в мастерской, где у каждого был собственный верстак, свой ящик в верстаке, со своим инструментом, за который расписался, получая на складе, а на верстаке стоял сложный прибор, день за днем все более обрастая деталями, которые он, как и все из группы, изготовил за первый год учебы своими руками по чертежам, в тисочках и на сверлильном станке. Теперь оставалось собрать лицевую панель, спаять печатную плату, связать жгут, выполнить общий монтаж, наладить электронную схему, испытать на прогоне в течение суток работы, предъявить ОТК и сдать на склад. Его прибор окажется среди множества других точно таких же. Но только на первый взгляд они одинаковы, он-то знает, что это не так, свой прибор он узнает из тысячи. Готовый прибор заварят в полиэтиленовый мешок с пакетом силикагеля от сырости, упакуют в картонную коробку вместе с паспортом, где будет и его подпись, и отправят заказчику.
Он вспоминал Родионова. Лицо Стаса притягивало, в его глазах светился ум, который по неведомой Коле причине тщательно скрывался. Казалось, главной его задачей было желание доказать всем, что он безнадежный тупица, не человек, а так, не очень-то устойчивое сооружение на двух подпорках.
Наконец он вспомнил свою дружбу с Батей, завершившуюся так печально. Это было самое трудное его воспоминание – потому Коля оставил его напоследок.
Он не плакал, слез не было, он неспешно и грустно думал, шаг за шагом прослеживая пути их дружбы. Он ни в чем не смел упрекнуть Батю, тот никак не выходил виноватым, а виноватым во всем был только он один.
Он жалел, что больше не прижмется к матери тесно-тесно, возможно, даже не увидит ее, что не поедет в лагерь, не искупается в прохладном озере, не поваляется на мелком песке, прогретом солнцем, что его прибор доделают другие, может быть, Родионов. Он был почему-то уверен, что именно Родионов вызовется, ведь нельзя, чтобы в конце года не досчитались его прибора, что Стас теперь уже навсегда останется за своим столом в одиночестве, что никому не придет в голову заглянуть ему в глаза, попытаться разглядеть в них живого и сильного человека, что Сашка добьется своего и угодит, наконец, за решетку. Если уж чего-то сильно захотелось человеку, он обязательно этого добьется.
Он вдруг понял, что это голос Котова, застрявший в памяти, мешает ему сосредоточиться, звучит в ушах, не переставая, назойливо гнусавит: «А потом он стал стукачом и его повесили в сортире…»
«Не повесили, – подумал Коля с гордостью, на которую был еще способен. Он распрямился, но лишь на мгновение. Подступили слезы. Он захлебнулся ими, и все же заставил себя мысль завершить: – Все это он сделал сам…»
Сразу полегчало – слишком уж сложной оказалась задача, но и она решилась.
Он принялся осматривать стены и потолок, прикидывая, куда бы приладить ремешок от брюк – все, что было в его распоряжении, но послышались шаги в коридоре, они приближались. В туалет вошел Юрий Андреевич.
Коля сразу же отступил к окну, в тень. По его лицу катились тихие слезы, он не вытирал их, ему было безразлично, что подумает о нем Вересов.
Он слышал, как Юрий Андреевич подошел, постоял за спиной, коснулся плеча. Коля вздрогнул, затравленно оглянулся.
– За что он тебя? – спросил Юрий Андреевич.
Коля ничего не ответил, вновь уставился в окно.
– Не хочешь говорить?
– Не хочу, – вышептал Коля глухо.
– Плохо, – сказал Юрий Андреевич. – Плохо, когда даже говорить не хочется. Мы же с тобой друзья. Или нет? Мама твоя…
– Маму не трогайте, – сдавленно попросил Коля.
– Не буду. Но мы-то с тобой дружили. Дружба – это не просто так, нужно понимать…
– Все так говорят, а потом…
– Я тоже?
– Нет, – выкрикнул Коля. – Вы – нет.
– Почему же ты не хочешь объяснить, что произошло? Чего ты боишься? Ты, Коля, пойми, я этого так не оставлю. Узнаю не от тебя, так от другого. Но тогда, уж прости, дружба наша…