Рядом с Кобяковым, сломавшись в кресле надвое и отвернувшись от него, сидит Сергей Антонович Сафонов, преподаватель электротехники по прозвищу «Сдвиг по фазе». У него обезображенное ранением лицо, обгоревшие губы растянуты в полоску и развернуты в постоянной полуулыбке наискось – этим объясняется его прозвище.
Вадим Иванович напрягает слух, но Сафонов говорит тихой скороговоркой – не для всех, и по тому, как постанывает от смеха его соседка Ольга Николаевна, как закатывает круглые ласковые свои глазки, как потягивается гибким подвижным телом в облегающем светлом платье, он догадывается ревниво, что старик говорит что-то очень смешное. С завистью смотрит Вадим Иванович на них и невольно улыбается сам.
Ольга Николаевна отработала второй год, ведет математику и механику в группах восьмиклассников. Вадим Иванович знает, как тяжко бывает с этим шумливым проказливым народцем, но она на удивление легко справляется, жалоб от нее не слышно, тишина в кабинете, порядок, сносная успеваемость.
В его одинокой и тесной жизни она как глоток свежего воздуха в прокуренной комнате. Вся она целиком умещается в его сознании вместе с милой своей наивностью, с вопрошающим взглядом доверчиво распахнутых глаз, еще не умеющая таиться, расчетливо скрывать что-то внутри. Все напоказ в ней, во всем заинтересованность острого первого узнавания.
Какое-то время он ничего не видит, не слышит, зрение его и слух обращены вовнутрь, в запретное прошлое, и вновь начинает казаться, что он остался там навсегда и вырваться уже не сможет.
Но громкий смех Ольги Николаевны возвращает на землю. Рядом с ее смехом всхлипывание старика Сафонова, осторожный хохоток Антонины Ивановны, ее монотонные причитания: «Ну надо же, надо же!..»
Он с неохотой переводит взгляд с оживленного лица Ольги Николаевны на лицо ее соседки Антонины Ивановны, преподавательницы черчения, и попадает в другую стихию – замкнуто-хмурую, настороженную.
Антонина Ивановна работу свою не только не любит, но ненавидит, пожалуй, и потому неприятна Белову. Что особенно нестерпимо в этой женщине, это ее гордая жертвенность. Она работает, точно одолжение делает. Нет-нет и напомнит уныло, что эта работа прежде времени вгоняет ее в гроб.
На урок идет, как на пытку. Словно бы в предвкушении боли подрагивают узкие губы, едва различимые на мертвенно-бледном лице. Понурая, злая ходит по кабинету, опасливо озирается, точно ожидает удара сзади, и все же любая выходка застигает ее врасплох. Ее сухое бледное лицо идет пятнами, на морщинистом лбу выступают капельки пота, но все выше, все высокомернее поднимается подбородок, тяжелеют сутулые плечи, раздельнее вылетают слова. Мутная злость, презрение переполняют ее, невыносимым становится внутреннее давление, она едва не теряет сознание, но неизменно доживает до спасительного звонка и тогда отходит медленно, успокаивается.
Ежедневно заезжает за нею муж на машине, наверх никогда не поднимается – терпеливо ждет внизу. Сколько раз с завистью наблюдал Вадим Иванович, как она на глазах оживает, завидев в окно знакомую машину, как розовеет лицо, даже губы проявляются на нем отчетливо, мягчает голос, опускаются, обмякают плечи, их костлявая тяжесть становится незаметной, движения делаются легкими и свободными.
Думал он в такие минуты, что, приходя в училище, она надевает маску, как надевают рабочий халат или жесткую робу, а завидев мужа, осознав, что мучения позади, снимает ее, прячет до нового дня, преображается и спешит.
Он знает, какую муку носит в себе эта тусклая женщина, потерявшая детей уже в теплушке поезда, везущего их всех четверых из страшной блокады – ее, доходягу мужа и двух мальчиков пяти и семи лет, пребывающих в безнадежной стадии дистрофии. Вернуть их к жизни надежд не оставалось, они больше не откликались на ее зов, но упрямо и скрытно продолжали жить – не умирали. Их нечем было кормить, им можно было только легкий бульон буквально по каплям, но взять его было негде. Дети угасали на глазах. Свинцовое отчаяние владело ею. Она поклялась умереть самой, если им не удастся выжить.
Они умерли один за другим – уснули, сначала старший Сережа, следом младший Витя. На ближайшей станции полагалось тела умерших в пути выгрузить из вагона. Она не позволила, она была не в силах расстаться с ними, к тому же она не верила, что ее мальчики больше не дышат. И все же их грубо отняли и унесли – по одному, зажав под мышкой окоченевшие от холода жалкие невесомые тела.
Она осталась рядом с мужем, который тоже собирался покинуть ее. Тогда-то она узнала, что он, не удержавшись, тайком от нее проглотил целиком увесистую краюшку настоящего хлеба, которую им щедро отрезали от целой буханки – строго предупредив, что хлеб на дорогу – на четверых, что больше скоро не будет, что эту пайку нужно растянуть на пять дней. И чтобы не увлекались, не ели помногу – бывает, что сытость опаснее голода.
Она долго не могла спокойно смотреть на мужа, говорить с ним. Съеденный хлеб пошел ему, как ни странно, впрок, ничего плохого с ним не случилось. Напротив, он вскоре ожил и стал усердно ходить уже за нею. Она же приготовилась умирать, но выжила единственно потому, что с нею оставшиеся два дня дороги последними крохами делилась старенькая умирающая соседка.
Рядом с Антониной Ивановной на краешке кресла напряженно и прямо застыл Раскатов. Вадим Иванович давно работает с ним, они всегда были в самых тесных дружеских отношениях, даже кабинеты их были рядом, и хотя дружба эта не выходила за пределы училища, более близкого человека у Белова не было. Но отошла, стушевалась дружба, как только Раскатова назначили заместителем – временно, после смерти старика Сметанина. Однако Раскатов недолго походил в новой должности, не успев свыкнуться с нею, – он поспешил. С его назначением училище залихорадило – слишком уж круто взялся он ломать устоявшиеся порядки. Жажда перемен и всегда жила в нем, но когда перемены стали возможными и зависели уже от него, скоро зарвался – потерял меру. Не выдержав перемен, побросали училище старые мастера, он набрал мальчишек, до сих пор Белов мается с ними, все никак не может заставить работать. Человек сильный, он ладил с людьми, если ему подчинялись беспрекословно, и становился врагом, как только обнаруживал, что для кого-то его власть – не последняя инстанция в мире.
Вскоре у Раскатова установились скользкие недоброжелательные отношения с директором. Он принялся усердно копать под Григорьева, зачастил в Управление жаловаться. В Управлении же у директора были друзья с давних времен, они незамедлительно сообщили ему о происках Раскатова, и Виктор Павлович был возвращен в исходное состояние перед самым началом учебного года. Белова же отозвали из преподавательского отпуска и назначили заместителем, и не временно, а постоянно.
Уж очень не хотелось Раскатову оставлять это место, об этом Белов знал от него самого. Они вместе строили планы на время, когда власть окажется в их руках, так говорил Раскатов – в их руках.
Обиженный Раскатов решил уволиться, бросить преподавание, но подумав, остался.
С тех пор он живет, как в засаде, в постоянном напряжении всех своих сил, придирчиво следя за каждым движением Белова, сомневаясь в каждом его успехе, беззастенчиво радуясь каждому промаху – все никак не может смириться с утратой власти, уверенный, что досталась она недостойному, надеется отыграться, готовится исподволь.
Оттого сложились меж ними отношения дружбы-вражды – отношения неравноправные, в которых сильной стороной был, бесспорно, Раскатов, а Вадим Иванович лишь пассивно ожидал подвоха, вздыхал и хмурился.
И все же Белов надеялся, что пройдет время и вернется дружба, а с нею вернется слава училища, о которой они когда-то вместе мечтали. Подлинная слава, не отчетная.
Рядом с Раскатовым утонул в кресле Володя Артемьев, физрук. Вытянул на полкомнаты длинные сухие ноги в ярко-синих тренировочных брюках, запрокинул на спинку тяжелую коротко стриженую голову, уставился в одному ему видимую точку на потолке.