– Что ты чувствуешь?
– Тепло, – ответила я сонно, мы загорали.
– Вот и запомни.
Господи, как я запомнила.
Однажды в шторм, когда взлетали предупредительные красные флажки и пляжники жались к стенке, похожие на нерасторопных пингвинов, мой брат встал перед волной во весь рост, красиво нырнул под нее, и долго потом его голова мелькала среди пенных гребней, на которые даже не могли спустить спасательную шлюпку.
Спасатели матерились и бегали по волнорезу, пляжники кричали бесполезные советы от стены – все покрывал грохот моря, – а я стояла по щиколотку в пене и только старалась не потерять глазами точку, которая была моими братом.
И волны мне его вернули – как тех серебряных рыб много лет спустя, – побитого о камни и волнорез, совершенно голого и почти бездыханного.
Я сама схватила его руками, а уже потом налетели спасатели и другие.
Вопреки мрачным предсказаниям отца, который предрекал брату голодное существование за его «патологическое разгильдяйство», брат никогда не знал нужды и не давал мне ее знать.
Он никогда не «трудился» – он сотворял работу, как и свою жизнь, играючи.
Он был художником, и случалось, неделями не выходил из мастерской. Но в этом не было зубовного скрежета мук творчества – одно сплошное удовольствие и баловство, если поглядеть со стороны. И хотя пот таки заливал ему глаза, он всегда смеялся за работой, и получалось, что и это просто дуракаваляние – себе в радость.
Он был художником-керамиком и ничего лучше для себя придумать не мог. Из земли, воздуха и огня, как Бог вроде, он лепил разных фантастических зверей и не менее фантастические предметы. Придумывал он их на ходу, случалось, в кабачке на салфетке царапал что-то быстро, иногда даже на своих всегда белоснежных манжетах. Больше всего он любил делать львов и пивные кружки – жил он тогда во Львове, где это все приходилось очень кстати. Львы у него все были добродушными и веселыми.
Однажды в печи – это было как раз перед выставкой его работ в Монреале – одного льва от высоких температур разорвало на части. Недолго думая, брат склеил зверя клеем БФ2, а чтобы не видно было швов, тут же настриг из пестрого ковра шерсти и облепил ею по клею весь зад царственному зверю. Так тот и отправился в Монреаль, где был особо отмечен критиками, как плод применения в керамике новых технологий и смешения несовместных материалов.
Иногда Ан, баловства ради, в какой-нибудь сырой кувшин перед обжигом совал стеклянную только что опорожненную рюмку, она плавилась в огне причудливо, кувшин становился ни на что не похожим, сверкал боками, переливался цветами, и опять писали о новых технологиях.
Те работы, которые предназначались для прикладного применения, вроде пивных кружек, были по-дедовски добротными и так ложились в руку, что пиво само текло в рот – знаменитое по тем временам львовское. Брат и жил тогда во Львове, бывшем чем-то вроде европейской Прибалтики для Украины. В этом стильном городе с блестящей от частых дождей брусчаткой, по-европейски увитыми цветами особнячками, с обилием ресторанчиков в красных скатертях и свечами под абажурами брат очень приходился ко двору своим аскетичным щегольством и непреходящими чудачествами.
Машка, та самая его жена, очень любила фланировать у Высокого замка на высоченных шпильках, втягивая по тогдашней моде щеки так, чтобы быть похожей на Брижит Бардо. брат каждый раз, как мог, разнообразил эти прогулки. Любимым его трюком было залезть в своем суперфирменном костюме цвета мокрого асфальта с чуть проглядывающей полоской – из комиссионки – на первое попавшееся на бульваре дерево и притворяться, что боится с него слезть. Пухлая жена Машка топталась на своих каблуках внизу и старалась делать вид, что ничего не происходит. Прохожие, напротив, потихоньку начинали останавливаться и давать брату разные советы. Машка в слезах с многотрудной «бабеттой» на голове уходила домой, а брат, как ни в чем не бывало спускался и шел в первый попавшийся трактирчик с пивом, где наслаждался пенным напитком из им же сотворенных кружек, дно у которых было так глубоко, что возвращался он к Машке уже к ночи, а иногда и вообще забывал вернуться. Его знал весь город, и везде у него были друзья, да и подружки, что уж греха таить.
Но после того самого Монреаля, где пестрозадый лев произвел такой фурор, в столичной газете вышла разгромная статья. Один из прогремевших на выставке наборов для «горивкы» в заграничной прессе назвали «Набор для виски», чем и поставили крест на карьере брата: «Дожилыся украинцы до набору для виски – поклонылыся чужеземний зарази», – было написано в столичном листке.
Брата отправили далеко в Карпаты на какую-то заштатную фабричку горшков, где он очень быстро стал всеобщим любимцем и еще в большем масштабе лепил своих диковинных «злыдней», мавок и лесовиков, так что слава про него от карпатских «полонын» докатывалась до Киева, который ничего тут не мог поделать. На карьеру брату было наплевать, а делал он то, что хотел, и с большим удовольствием отпускал свои фантазии по свету, так что становился все более известным, и в конце концов его восстановили в Союзе художников, который брат ценил за то только, что получал регулярно путевки в Дом творчества в Ялту. А уж там он знал, как использовать эту несомненную привилегию, и продолжал валять дурака и обрастать легендами среди братьев-художников и местного люда.
Стоит ли говорить, что я была его верным оруженосцем на этой Богом поцелованной земле, окруженной горами и осененной криками чаек, плач которых только добавлял соли к радостям жизни – все проходит, так пусть уж проходит так, чтоб не в трудах своих Бог расслабился и улыбнулся.
Помню, как-то в Гурзуфе, который мы предпочитали Ялте за его кривые татарские улочки и лесенки в небо, пока я покупала персики у усатой татарки на углу, его стремительно забрали в милицию и продержали там трое суток, пока я не выкупила. Что он сделал, не могла пояснить ни милиция, ни он сам: «Нарушал» – одним словом. После этого наша хозяйка, тоже усатая, отказала ему от квартиры и он снял себе мансарду напротив того отделения милиции, где его держали.
И вот каждое утро, пока я звала его под балконом – на яростном солнце, от которого дорога казалась белой, – чтобы он проснулся и шел со мной завтракать, на мой крик, как черт из табакерки, выскакивал милиционер из двери отделения.
А уже потом появлялась кудрявая голова над перилами.
Брат сладко потягивался, зевал и всячески демонстрировал, какая у него, у нарушителя, прекрасная тут жизнь, и пока милиционер злобствовал и не мог отвести глаз, брат внезапно четко отдавал ему честь. Каждый раз так неожиданно, что заставал врасплох. И милиционер механически козырял в ответ – и тут же плевал в сердцах и хлопал дверью: так мастерски козырял бездельник, будто родился военным, – не захочешь, козырнешь подлецу.
Все, что ни делал брат, у него получалось, будто он просто родился с этим знанием, и все тут.
В свое время в институте он умудрился дойти до уровня республиканских соревнований, на которых наконец стало ясно, что теннису его никто и никогда не обучал.
Помню, в деревне он – в первый раз в жизни – так взлетел на коня, что голоногие мальчишки даже засвистали, а потом стал сигать через заборы, бабы только горшки успевали с них схватывать.
В тире он предлагал стрелять с завязанными глазами по мишеням, но ни один хозяин, слава богу, не соглашался.
А как-то в лесу, когда нас накрыл дождь, нашел во мху единственную оброненную кем-то сухую спичку и чиркнул о свой пустой коробок – не только разжег костерок, но и не без шика раскурил подмокшую сигаретку, выпуская дым кудрявыми колечками, будто передавал наверх, сквозь нестерпимо зеленую листву, личное свое послание.
Ясно было, что предел такой победительности поставлен будет.
Я понимала это лучше других.
И буквально кидалась на нож за брата – у меня до сих пор шрам на ладони: схватила как-то голой рукой лезвие в ночной разборке.