С утра было тихо, мама подошла к окну в классе, рассказывала детям урок, и тут, как в страшном сне, увидела падающие на реку бомбы – прежде чем услышала звук самолета.
Не помня себя, выскочила из класса и понеслась по тропинке через поле к реке, по которой проводила сыновей, – ей казалось, она все еще видит спинки всех троих, у младшенького, как всегда, рукав надорван сзади.
Попрятавшиеся деревенские наблюдали из хат, как она неслась по полю, и говорили потом, что видели ангелов вокруг нее, летящей, – казалось, сами следы за ней взрываются столбами земли, а она добежала.
Двоих, Алика и младшего, вцепившихся друг в друга, уносило лицами вниз по вздыбившейся от бомб воде – только рубашечки пузырились и держали их на плаву. Средний голосил на берегу, полузасыпанный землей.
Она, хоть никогда не умела плавать, чудом поймала, вытащила обоих сразу, выволокла на берег, свалила всех троих в кучу и легла на них крестом, подставляя взрывам свою спину.
Она, вспоминая эту историю, всегда добавляла, что никогда, никогда не чувствовала себя такой счастливой, а сыновей – такими защищенными.
И еще она вспоминала, что долго-долго не могла разжать пальцев Алика на рубашке брата – рукав так и пришлось оторвать.
Младший от контузии оглох, но быстро восстановился, а Алик, надолго потерявший речь, всю жизнь потом немного заикался. Что в сочетании с его виноватыми глазами, уж конечно, никак не добавляло ему шансов в глазах Эллочки потом.
Деревенские же стали особенно почитать «учительшу» и даже как-то просили, чтобы она призвала дождя на высохшее развороченное артиллерией поле.
Но, хоть дождь таки пошел, это не помешало им, когда в село пришли немцы и стали требовать выдать им спрятанных двух коров, указать как на виновного на старшего «учительши».
И вот мама опять из того же злосчастного окна того же класса видит, как Алика ведут по пыли под конвоем два немца, а он плетется со своим всегдашним виноватым видом, и мама знает, что он и заговорить-то после контузии не сможет, даже если с него кожу сдерут.
Она рассказывала, что валялась в пыли и целовала сапоги конвойных, висла на них, не давала увести Алика в рощу, где расстреливали партизан или тех, кто партизаном показался.
Тут объявился полицай-староста и, чтобы выслужиться, стал с умным видом рассказывать немцам, что это вообще городские, не из села, и явно украли коров они.
При слове «корова» – видимо, единственном, которое нужно было знать конвойным, – они остановились и стали задумчиво переводить свои автоматы с Алика на старосту и обратно.
Мама в пыли не дышала.
Староста вытаращил глаза и стал многословно с поросячьими взвизгиваниями доказывать свою невиновность, со лба у него закапало от страха.
Немцы правильно поняли, что этот им как раз и расскажет все про коров. Оставили Алика прямо на дороге и повели несчастного иуду в рощу. Коров он выдал, но его все равно там расстреляли для острастки другим.
Мама пролежала в той пыли до захода – ноги отказывались повиноваться. Алик сидел рядом и все мычал ей про то, что он никогда бы не признался немцам, хоть, как и все в деревне, знал про тех коров. «Горе мое», – вот все, что и могла ему повторять от избытка чувств мама.
Алику вообще во время войны пришлось туже других, потому что был он старшим и маминой опорой. Это его взяла с собой мама, когда пошел слух, что за три километра от села в лагерь привезли русских военнопленных и среди них мамин муж.
Мама с братом добрались до лагеря почти уже к ночи, ни слова не зная по-немецки, маме удалось убедить часовых, чтобы ей разрешили пройти между бараками, выкрикивая фамилию мужа.
И вот они шли в полутьме по узкому коридору, где с двух сторон к ним тянулись руки калечных наших солдат – пока могли двигаться, в плен не сдавались, – и мама выкрикивала: «Суршко, Суршко, Шура!» А эхо разносило: «ш… ш… ш…» и рокотало длинно: «РРРР…»
И самое страшное было, что молчали и наши, и немцы, которые шли следом за мамой в шаг. Все только присасывались к ней глазами – она надела единственное городское светлое платье, которое свято хранила для встречи с мужем.
Когда они с Аликом выбрались наконец из барака, то оба упали на горке, куда поднимались бегом и оглядываясь, будто за ними под осенней голубой луной гнались демоны, – и беззвучно заголосили. Отца они так и не нашли.
Это Алик как глава семьи – двенадцатилетний пацан – отбивал свой дом у соседей после войны, а потом тащил на себе обратно скудный скарб в чужой подвал, когда их выселили как «вредный элемент».
Вместо ушедших на войну мужчин местным приходили похоронки, одна мама ничего не получала. И по селу загудели, что муж-то ее – враг народа.
Тогда мама послала самому Сталину письмо с той довоенной фотографией, где трое «горкой», с просьбой прислать похоронку на мужа – фотографию вернули вместе со скупым ответом, что муж ее жив и скоро вернется.
А пока не пришла бумага из Москвы, Алик, в отличие от братьев-несмысленышей, хорошо прочувствовал, что такое сын врага народа. Зато с каким торжеством швырял он потом в окно вещи уже успевшего въехать в их законный дом «начальства».
Правда, жалко было ему выбрасывать отличные хромовые сапоги – сам он и мама ходили в ту зиму «на досточках» – привязанных к обмотанным тряпками ступням деревяшках. А малышню вообще за порог не выпускали – лежали рядком под рваным одеялом, главным скарбом семьи.
Поэтому швырнул он эти сапоги в самое лицо начальнику с особым остервенением, так что собравшиеся вокруг соседи только ахнули, но мама держала в руках письмо «от самого Сталина» – стерпел начальник.
Когда прошли военные и послевоенные годы – как волны на воде улеглись, – мама отправила Алика учиться не куда-нибудь, а в горный институт – на геолога. Что уж ею двигало, тогда никто не знал – в их степном краю про геологов и не слыхали.
Тихий застенчивый Алик безропотно институт закончил, а семья перебралась в другие края, поближе к столице, где был институт брата и другие институты, куда каждую осень уезжали братья, и собирались дома только на каникулы.
Причем привозили с собой друзей, так что в доме было многолюдно и многоголосно. Включали патефон, устраивали танцы, лото, выезжали всей компанией на лодках. «Дети, – говорила мама, – поедем на природу, я задыхаюсь без воздуха», – это в нашем-то саду с цветами в рост человека и деревьями выше крыши!
Один Алик появлялся каждое лето после практики не с подружкой, а с огромным рюкзаком за спиной, набитым камнями, о которых он безуспешно пытался рассказывать непреклонной Эллочке, ее за эти годы покинуло большинство поклонников, включая и двух моих других братьев. Но не Алик.
Возможно, непреклонность Эллочки в какой-то степени поспособствовала тому, что большую часть своей дальнейшей жизни Алик провел одиноким волком в лесах Якутии, в геологоразведке.
Тогда это значило идти партией в тайгу, а там партия делилась по три человека, а три человека – уже по одному – от рассвета до заката с рюкзаком за плечами и молотком за поясом прокладывали новые маршруты. И так годами, иногда даже без отпусков – искали месторождение алмазов. Гибли там тогда молодые ребята со страшной силой – не только звери лесные, но и «братья лесные» в изобилии водились, была в те годы тайга прибежищем людей темных и отчаянных, готовых на все.
Держал как-то Алик под прицелом целые сутки барак уголовников – их присылали на работы, когда закладывали Мирный, алмазную столицу. Отчаянный народ прознал, что геологам зарплату привезли, и решил, пока парни люто гуляют, расправиться с ними, отнять деньги, провизию и оружие – ружья тогда геологам выдавали – и бежать в тайгу.
Алик – он не пил совсем, была у него такая особенность – один трезвым остался и держал дверь с озверевшей братвой под прицелом, пока друзья-товарищи не проспались и не повязали лихих людей – гуртом и с ружьями было не сложно справиться.