— Как они вообще разделяют, где мы, а где нет в таких мелких происшествиях? Это же не массовое побоище.
Азирафель шморгает носом и снимает сигнализацию с рабочей тачки. Перед тем, как сесть, он говорит:
— Я так полагаю, по методу работы.
В машине душно и жарко из-за палящего солнца, и я слепо ищу кнопку, чтобы опустить окно.
— Дьявол, ненавижу эти ваши лотосы⁴, — вина ли это автомобиля, но ноги комфортно у меня здесь так и не помещаются. Поэтому, кстати, я обожаю свою очень комфортабельную бентли с более чем большим салоном.
— О, это подарок властей. Не помню, в честь чего, и властей ли, — он махнул рукой, выезжая из стоянки.
— Ногам же неудобно.
— О, дорогой, не у всех такие ноги, как у тебя.
— Что ты там говорил про методы?
Я не перестаю ерзать, пытаясь все-таки найти удобную для себя позу, потому что колени абсолютно неудобно согнуты, но в итоге мне приходиться смириться, и я, со вздохом человека, потерявшего всякую надежду, оперся локтем о раму окна, отворачиваясь к ветру, потому что, повторю, в салоне жарко, и я в своем черном костюме ощущаю себя как уж на сковороде, бесконечно изворачиваясь.
— У вас характерные приемы работы.
— Ой, да ладно, как будто нет маньяков, которые бы работали так же, как и мы. Вообще, нет у нас особого почерка. Пришли, порезали всех, ну и хрен с ним.
— Ага, вот так вы работаете. Потому что знаете свою безнаказанность. Чем, кстати, всех нас бесите. Ни один маньяк не оставит после себя столько грязи в плане бедной жертвы, и настолько все чисто в части оставленных следов. Чем чище работа в этом плане, тем больше полиция склоняется к вашим делам. Плюс размах дела. Понятно, что массовое побоища…
— Да с с массовыми все понятно, я про них и не спрашиваю, — я отмахиваюсь и недовольно смотрю на спидометр, стрелка которого неустанно дергается на настолько законной скорости, что мне даже смотреть на неё тошно. — Я говорю про единичные жертвы.
— Ну, Кроули, как бы мне тебе сказать… Мы информированы о близком круге некоторых особо громких личностей. А ты, Кроули, — он останавливается на светофоре, посмотрев на меня, — очень громкая личность. Тебя даже Гавриил знает. Он пару раз восхищался твоей работой в Кёльне. Когда ты устроил такие перебои в серваках, что они ещё неделю все собирали по кускам. Поэтому никто не трогал дела о твоей жене или семье. С любовницами было сложнее, но там тоже — дело в способе убийств и отсутствии явных отпечатков. Если уж быть на чистоту, то отпечатки были только на мелких жертвах, дела, которых, кстати, даже расследовали, но забросили быстро из-за сложности. На самом деле, отпечатки и волосы крайне хреновые доказательства, — он выдыхает и нажимает на газ.
— Очень милое замечание о том, что, оказывается, меня знает каждая морда в вашем скопище честолюбивых офицеров, — на самом деле, такие замечания всегда отдаются чувством, которое болтается где-то между ощущением себя инстаграм-звездой и пониманием, что тебя где-то наебали, по крайней в мере, в пункте о неприкосновенности личной жизни. Едва ли я вообще могу что-то говорить по поводу того, что кого-то что-то там делает с моими конституционными правами, когда я сам только и делаю, что отнимаю у всех право на жизнь, но, все же… Не то чтобы это действительно было приятно. На самом деле, сомневаюсь, что хоть кому-то из всех популярных инстаграм-личностей (если так можно выразиться, не оскорбив при этом ни самих блогеров, ни конкретно личностей) было приятно в их карьере. Опять же, не хочу никого оскорбить, у кого действительно есть карьера. Я просто человек старых правил, и я имею право бурчать по поводу подобного дерьма.
И право на жестокость.
Определенно.
Право, которым мы пользуемся перед тем, как лишить кого-то жизни или его права на личную жизнь. То, что мы достаем из рукавов, когда отравляем кому-то жизнь в соц. сетях или когда посылаем, с чувством удовлетворительного садизма, человека, зависящего от нас, нахер. Когда отказываем своим друзьям в простых просьбах или когда проходим мимо умирающих на улицах животных. Все мы используем право на жестокость.
Мы просто удовлетворяем нашу базовую потребность — потребность в своей доле садизма.
Читая исповеди садистов, всегда находишь внутри себя отголоски понимания.
Потому что желание к чужой боли, желание измерить её глубину — это базовый интерес.
Поэтому у всех есть права. В том числе право быть жестоким.
— Ладно, — говорю я голосом человека, который только что обнаружил, что его любимого виски нет, есть только пиво и грустное лицо продавщицы. — Как вы отличаете, какие кишки были разорваны с особой жестокостью, а какие — нет? Это все на одно лицо.
— О, нет, совсем нет, — он улыбается, поворачивая направо. Мое колено неудобно согнуто. Надо было идти в модели. Тогда все было куда проще. — Смотрю, избыток вкуса действительно убивает вкус.
— О, только не Шекспир, что угодно, но не он.
— Просто это правда.
— Вообще ни разу. Да и там про мед было. Ты сколько мед не жри — только зубы болят.
Зубы, кстати, от сладкого и впрямь болят. Особенно моляры. Прям ноют жутко, отдаваясь головной болью в затылке.
Зубная боль самая мерзкая. И именно она встречает меня, когда начинается этот гребаный приступ. Я обзываю его мигренью, хотя, на самом деле, это не она. Это мне объяснила Анафема ещё тогда, когда я не доверял ей настолько, чтобы рассказать о себе чуть подробнее, чем описание премьеры фильма в брошюре.
Зубы, кстати, у меня в полном порядке. Точнее, в молярах, премолярах и в некоторых резцах болеть просто нечему. Понимает ли, никто не приходит сюда сразу опытным, умным и чистеньким. В общем, мордой об унитаз тебя ударят ещё раз двести, и я не был исключением.
К чему я это — у меня часть зубов простые имплатанты.
И да, они болят. Хотя чисто физически не могут. Нервов там нет, они просто сращены с моими костями, но без нервов.
И вот так работает наш мозг. Понимаете, ему нахрен не нужны пути проведения боли, чтобы у вас что-то болело. Если оно захочет — оно, сука, будет болеть.
Вот так у меня болят мертвые зубы. Как бы у безногого болел протез. То же самое.
вот так болят мертвые надежды на лучшее.
Всё, чего мне хочется — лежать на диване, разделять с Азирафелем его любимое вино и иметь хорошую зарплату. Встречать Азирафеля случайно по пути из магазина до дома, жаловаться на Босса и бегать с газетой по комнате, пытаясь прибить то ли муху, то ли осу — без очков не разглядеть, жужжит как моя бывшая жена, но это явно не она.
Вот чего мне бы хотелось.
Но я сижу в полицейской машине и пытаюсь выяснить у Азирафеля, как они отличают мой почерк от чужого. Замечаю, что под ногтем на большего пальце правой руке не вычистилась засохшая чужая кровь.
Пытаюсь вытянуть ноги, забываюсь и матерюсь.
Азирафель, по делу, в общем-то, ничего не говорит. Ограничивается тем, что этим все равно занимается не он. На мое брошенное без интереса «а кто» (даже без знака вопроса) он просто пожимает плечами.
Стрелка спидометра продолжает скучно дергаться на уровне цифры семьдесят.
— К кому мы едем? — когда мы стоим в пробке (что за день сегодня, Дьявол, ну сил уже нет) я чуть ли не выкидываюсь через окно, настолько сильно я через него перегибаюсь, опираясь локтями о раму, уткнувшись подбородком в сообразовавшиеся только что пристанище из моих согнутых рук.