Азирафель внезапно прерывается, посмотрев на свой бокал. Он сложил руки в замок у живота. Будто бы что-то вспоминал.
— Я не ненавидел их. Недолюбливал, может, Гавриила, но только за бесконечные издательства с его стороны. Но его не обвинял. Это его родители сделали таким. Он это не выбирал. Любимчик отца, мальчик-картинка, гордость для матери. Потом моя мать решила, что я расту неправильным. Я не проявляю нужных чувств. Что я психопатичен, — он улыбается, прикрыв глаза так, что едва не закрывает их. — Не знаю, каких эмоций она ожидала от ребенка, который видел её лишь на выходных и даже не знал, что эта женщина — его мать. От неё я слышал только упреки о моей осанке или «неблагородном» выражении лица. Меня отдали в религиозную группу. Секту…
— Стой, — прерываю его я. — Ваши имена — они библейские, так? Изначально. Твоя мать была… верующей?
— Чересчур верующая, — он морщится. — Гавриил — это имя одного из Архангелов. Ну, короче, влиятельный мужик был, — попытался пошутить Азирафель, но он даже и сам не улыбнулся. — А Азирафель… мне кажется, мать это имя сама выдумала. Или ей священник подсказал. Что-то такое, наверняка, — он выдыхает, нервно разглаживая салфетку на столе, с великими трудом отцепив свои руки друг от друга. — В религиозной школе была ужасная дисциплина. Ужасно-строгая. Мне кажется, я готов был призвать Сатану, лишь бы меня не запихнули на какую-нибудь вечерню или исповедь. О чем я должен был исповедаться? Я был ребенком! Даже не психопатом. Ладно, не суть, это просто мои детские обиды, — он машет рукой, чуть нахмурившись, будто бы пытался сам себя одернуть от лишних деталей. — Был неприятный случай со священником.
Я поднимаю на него взгляд, хмурясь.
Понимаете ли, никому не понравится, когда в одном предложении стоит «священник», «неприятный случай» и «ребенок».
Какое-то время мы молчали, смотря друг другу в глаза.
— Все дела во славу творца, как говорится, — кивает Азирафель, будто бы прочитав мои мысли. — После этого я полностью как-то потерял веру во всё это. Поэтому мне было смешно, когда ты решил называть меня «ангел».
— Ты бы мог сказать, что тебе неприятно, и я бы…
Я прервал свою внезапно звучавшую сумбурную речь, когда Азирафель улыбнулся и покачал головой.
— Я воспринимаю это в другом ключе.
Я сдержанно кивнул.
Твоя собственная многходовка обращается тем, что единственный, кого тут обманули — это ты сам. Понимаете ли, я стал называть его так на второй год нашего знакомства. Не из-за его работы, не из-за светлой одежды и мягкой улыбки. Просто меня рвало желанием называть его хоть как нарочито ласково. Предопределять моё к нему отношение одним словом. Я стал называть его ангелом, сказав, что у него просто до смешного ироничный образ подобного существа.
Я называл его ангелом, имея в виду не его образ. Я имел в виду то, что он мой ангел. Моя душа. Моя любовь. Я называю его так, как другие используют слова «любимый» и «дорогой». Я боялся использовать эти слова. Но, о, Азирафель пошел куда дальше. Он стал называть меня «дорогой» на третий год нашего знакомства. Я до сих пор помню, как открыл перед ним дверь в моей машине, он улыбнулся мне (так ласково и нежно, что хотелось зарыдать) и сказал: «спасибо, дорогой». Я обомлел и подумал, что он оговорился. А потом понял, что нет. Он стал так называть меня.
А я продолжал использовать это «ангел», прикрывая свою странную сентиментальность тем, что просто издеваюсь над контрастном его образа и работы.
А потом, оказывается, что он всегда воспринимал это ангел как милое прозвище.
Черт возьми.
Энтони Дж. Кроули, все твои идеи — дерьмо.
Да я и так это знаю, не обязательно вслух произносить. Отвали.
— Твои родители что-ни..
— Они не узнали об этом, — он махает рукой и на секунду закрывает глаза. — Меня убедили, что я не должен об этом говорить. Дело не в этом. Это просто формальности. Просто хочу хоть чем-то обусловить свои дальнейшие поступки… Хотя, — он открывает глаза и смотрит на меня так, будто я должен прочитать его мысли. Будто бы сейчас я обязан был его понять. — Хотя ничего не оправдывает преступление. Ты знаешь это.
Я киваю.
— В чем проблема? Ну, кроме того, что твои родители, кажется, хотели сделать вид, что тебя не было. Кроме твоей пассивной агрессии.
— Я ничего не говорил про агрессию.
Я выдыхаю. Смотрю на него так, будто жду, что он с секунды на секунду поймет, о чем я.
— Слушай, — говорю я, пялясь в свою пустую тарелку. — Я не психотерапевт, но я работаю с ними больше десяти лет. А с тобой — и того дольше. Не обессудь, но мы больны с тобой одним и тем же. Жажда к вымещению своих обид на других. Жаление к насилию. К власти. Как бы я не обсасывал мысль о том, что в счастливом браке или с хорошим другом, тебе это все не нужно, никакой близкий человек не загладит твоей обиды на родителей. На людей, в которых ты верил. На Господа Бога, который забил на тебя хер. Пока мы с тобой обижены на всех них, мы будем истекать агрессией вместо крови. Мы не зашили эту рану за столько лет, думаешь, что-то изменится дальше? Нет, — я вдыхаю и поднимаю взгляд на него. Его глаза не выражают ни одной эмоции. Ненавижу такой взгляд у людей, никогда не поймешь: то ли сильно умный, то ли тупой. То ли убийца.
Тупой, умный и убийца.
Три гендера. Выбери своего бойца. Или любой другой мем, который больше Вам понравится.
— Я и Бог, — я стучу пальцем по столу, — мы не ладим. Но не я это начал. Это он добавил меня в чс. И не перезвонил. А приличные мужчины, — я допиваю вино в бокале, — всегда перезванивают. Ты ведь знаешь, Азирафель. И мы оба — агрессивные до чужих страданий. Мы больны одним и тем же. Я не виню тебя. У тебя есть причины. Преступление, — говорю я, наливая себе вина и доливая Азирафелю, — не оправдывается. Но у всего есть причинно-следственная связь. Проблема не в тебе, проблема в условиях, что обеспечили тебе такую жизнь. Послушай меня, — я поднимаю бокал, чуть дергая его, смотря, как вино омывает стекла бокала, — внешнее формирует внутреннее. Судьба — сплетении чужих решений. Наш выбор — совокупность мыслей и поступков наших близких. Мы ничего не выбираем в этом мире. Так выпьем за то, что наша ответственность всегда была на плечах наших родителей.
И звук стекла отдается эхом в моей голове, когда мы чокаемся и одновременно делаем глоток.
Азирафель улыбается. С таким упоением и ненормальным спокойствием, что это даже пугает.
И я говорю:
— Я всегда был влюблен в твое искусное фарисейство. Так что, — я выдыхаю, откидываясь на спинку стула, смотря ему в глаза, — продолжай. Я знаю, что это будет грустная история, но не обессудь меня за моё восхищение, если коснется. Я уверен, что я услышу истоки… такого тебя.
Азирафель смотрит на меня. Усмехается, прикрывая глаза, а потом снова берет свой бокал, и говорит:
— Но для начал выпьем ещё за кое-что.
Я беру свой бокал, не меняя позы, вздернув бровь.
— За твое умение возводить пороки в искусство.
И мы снова чокаемся.
Дальше, если Вы мне позволите, я перескажу Вам всё мною услышанное, чтобы не затруднять восприятие.