– …сейчас они очень дорогие, но когда-нибудь это чудо техники станет общедоступным.
– Ничего себе! Серьёзно? – изумлённо воскликнул я, надеясь, что старик ничего не заметил. – Не знал, что аэромобили существуют в реальности. Как они работают?
– О, я в этом не очень-то разбираюсь, друг мой, – виновато улыбнулся мой собеседник. – Кажется, в них встроены двигатели нового типа или что-то такое. Вам лучше спросить об этом у нашего учёного.
– Учёного?
– Да. Видите, какая компания здесь собралась? Все до единого – люди необыкновенные.
– Златовласка что-то говорила об этом. «Мы не лечим безнадёжных людей» – кажется, так она сказала. Кстати, Сократ, простите, я забыл спросить: чем занимаетесь вы?
– О, мой юный друг! – он погладил бороду. – Я – писатель. Пишу романы, повести, рассказы. Одну мою книгу, написанную здесь, даже напечатали.
– Здесь напечатали?
– Нет. Я дал почитать рукопись Гиппократу, и она ему так понравилась, что он предложил мне напечатать её. Я, конечно, согласился, почему бы и нет. В общем, Гиппократ отдал рукопись в какую-то типографию, и через месяц книга была напечатана. Однако, к сожалению, сам я этого всего не помню.
– Дадите почитать?
– Конечно.
– Что ж, пожалуй, вопросов у меня больше нет. Точнее, есть, но вы всё равно не сможете на них ответить. Теперь можно познакомиться с нашим Бетховеном и модельером, которую язык мой не поворачивается назвать иначе как Шанель.
Я поднялся на ноги. Сократ тоже встал и разочарованно посмотрел на меня.
– Вы называли его Моцартом, – произнёс он таким тоном, будто я его сильно обидел. – А Шанель – да. Мы все её так называем, наверное, потому, что никого, кроме Шанель, не знаем.
– Да? Жаль, что ваши надежды не оправдались. Ну, пускай будет Моцартом, какая разница. Да, вот ещё что. При вас отсюда кто-нибудь уезжал? Кто-нибудь вылечился?
– Хороший вопрос, Есенин. Как ни странно, да. За два месяца, что я помню, выписали, если можно так сказать, троих. Двух мужчин и одну женщину. Вы их, конечно, не помните. Первым уехал архитектор, друг Ван Гога, где-то через неделю выписали женщину-поэта – её, кстати, вы терпеть не могли, а стихи её называли беспощадной графоманией. А две недели спустя нас покинул мой коллега, Никулин. Мы так звали его потому, что он постоянно устраивал цирковые представления, комедию ломал. Весёлый был человек, однако писатель из него весьма и весьма средний, не буду лукавить.
– Ясно. Значит, не так уж всё и безнадёжно?
– О, мой друг! Может, их и правда выпустили, однако я вовсе в этом не уверен, – прошептал Сократ.
– Почему же?
– Я знаю, что вы думаете, – в его голубых глазах ясно читался укор,– но я не параноик. Да, у меня нет доказательств, но что-то здесь не так, я чувствую.
– Не думаю, что вы – параноик, – соврал я.
Он как-то вымученно улыбнулся.
– Спасибо, друг мой.
В доме искусств царила глубокая тишина, и я решил, что он пуст, о чём и сказал Сократу. Он улыбнулся.
– Видите ли, Есенин, все комнаты здесь – звуконепроницаемые. Как бы там ни было, о нашем удобстве хорошо позаботились.
Я только хмыкнул в ответ.
Мы стояли в просторном холле, если, конечно, это был холл, а не какой-нибудь вестибюль или фойе. На стенах здесь висели картины в позолоченных рамах. Я подошёл к одной из них. На переднем плане двое молодых мужчин смотрели друг на друга с каким-то животным остервенением – было очевидно, что эти двое ненавидят друг друга. Светловолосый, стоявший слева со скрещенными на груди руками, был одет в потрёпанный чёрный свитер и грязные, местами прохудившиеся голубые джинсы. Белые кроссовки тоже были порядком изношены. Весь его облик говорил об отвращении к своему черноволосому врагу, который представлял с ним разительный контраст – правда, только в плане одежды: классический чёрный костюм, отполированные до блеска туфли. Но лицо его, искажённое ненавистью, выдавало то звериное, что он прятал под костюмом. Они стояли на подтаявшем снегу, чуть наклонившись друг к другу. Возможно, в следующее мгновение уже начнут грызть друг другу глотки. А на заднем плане, где зеленела трава, шли в направлении просыпающегося солнца мужчина и женщина. Они держались за руки.
– Пойдёмте, друг мой. Навестим нашего Чайковского, – сбил меня с мысли Сократ.
– Чья это картина?
– Все эти картины написали бывшие пациенты, – хмыкнул он. – Так нам сказали.
– Очень хорошая картина.
– Думаете?
– Хорошо, пойдёмте к Моцарту, – я решил вернуться к картине позже.
Дойдя до широкой спиралевидной лестницы, Сократ пальцем указал на потолок.
– Там общий зал. Мы иногда собираемся вместе.
– Зачем? – не понял я.
– Побеседовать, поделиться творчеством или мыслями, узнать новости.
Музыкальная комната находилась в самом конце левой пристройки. Сократ негромко постучал в массивную дверь, обитую неизвестным мне материалом, но никто не открыл. Старик постучал ещё раз, на сей раз гораздо громче, и потянул дверь на себя.
Комната оказалась не очень большой. В дальнем углу возле единственного окна приютилось чёрное пианино, за которым, забавно скрючившись, сидел человек. Солнечному свету преграждали путь плотные тёмно-коричневые шторы, поэтому здесь царил относительный полумрак. Музыкант, кажется, даже не услышал, что кто-то вошёл, и обернулся только на негромкое покашливание Сократа. Увидев нас, он широко улыбнулся и подошёл.
– Приветствую, Есенин, – протягивая мне руку, сказал он. – Мне сказали, что вчера вас снова настиг удар. Это правда?
Выглядел Моцарт вполне обыкновенно. Лёгкая чёрная рубашка с коротким рукавом подчёркивала его хрупкое телосложение. Ничем не примечательное лицо, растрёпанные тёмно-русые волосы, ростом чуть ниже меня, но вот глаза… В них явно было что-то ненормальное.
– Да, – я пожал ему руку.
– Здравствуйте, Толстой, – поздоровался он с Сократом. Я с трудом сдержал смешок.
– Очень жаль, – Моцарт снова повернулся ко мне, – ведь вы обещали написать стихи для моей музыки.
– Правда? – немного озадаченно спросил я. – Но… По-моему, музыка не нуждается в стихах, она вполне самодостаточна, разве нет? Да и стихи…
– Да-да, вы говорили то же самое, – он нетерпеливо перебил меня, – но я вам предложил – и вы любезно согласились – произвести маленький опыт. Проверить, насколько точно могут стихи отразить содержание музыки. Я понимаю, что это весьма наивно, и тем не менее…
– Это интересно. Проще говоря, я должен написать стихи по мотивам вашей музыки, преобразовать ноты в слова?
– Именно. Если не передумали, можем начать прямо сейчас.
– Признаться, я не уверен, что способен сейчас что-то написать, но я с удовольствием послушаю вашу музыку.
– Я вас вовсе не тороплю. Тем более что с первого раза полностью проникнуться музыкой вам вряд ли удастся. Итак, присаживайтесь, господа!
В комнате было два кресла – одно рядом с окном, второе возле двери, и несколько мягких стульев, стоявших в ряд у дальней стены. Я устроился в кресле поближе к пианино, а Сократ занял стул рядом со мной. Моцарт облокотился на пианино, как будто о чём-то задумавшись, и стоял так секунд десять. Затем присел и положил руки на клавиши.
Комната наполнилась мрачными торжественными нотами. То было торжество льда, сковавшего жизнь. Бесчувственность, бессознательность, бескрайняя пустота. Так звучало бы Ничто, если бы оно могло звучать. Но через несколько секунд я уловил в этом жутком холоде что-то вроде страха. Или это была робкая надежда? Показалось мне или музыка самую малость стала теплее? Нет, не показалось. Жизнь восстала! Ещё очень слабо, несмело исходил её голос из-под толщи льда, но он дарил надежду. Лёд понемногу терял власть над миром. Спустя какое-то время он начал потрескивать. Плавно, очень плавно менялась интонация. Шла борьба между жизнью и смертью, и жизнь с каждой нотой становилась всё сильнее. В стерильность Ничто проникло Солнце, и лёд треснул. Жизнь вырвалась на свободу! Теперь в музыке преобладали ноты надежды, пока ещё нерешительной радости. Они беспощадно заглушали торжественную мрачность своих захватчиков до тех пор, пока она окончательно не исчезла. Жизнь победила! Наступила весна, полная радостных предчувствий и жажды дарить. Сердце слишком богато любовью – ко всему. Слёзы счастья, слёзы благодарности за возможность выплеснуть свою любовь в мир, за возможность вдыхать ароматы весны. Ах, как прекрасна жизнь! Как прекрасна весна! Музыка стала более страстной, жаркой, но вместе с тем более спокойной. Парадокс, но иначе не объяснить. Весну сменило лето: местами – знойное, и тогда музыка накалялась до предела и резко затихала на несколько секунд, погружая слушателя в царство сна; местами – дождливое и грозовое, и комната наполнялась грозными, но благословляющими и величественными нотами. Вскоре в основной теме начала проступать еле уловимая грусть, нота за нотой превращавшаяся в лёгкую печаль. Осень. Радость ещё не покинула сердце, но уже ослабела. Лёгкая печаль плавно перетекла в чёрную тоску. Ах, проклятая жизнь! Почему ты так быстро уходишь? Хочется плакать от безысходности, от бессилия. Почему?! Проклятая жизнь… Тоска безжалостно разрывает сердце, и, в конце концов, в нём воцаряется безразличие – ко всему. Жить или умереть – не всё ли равно? В музыку проникли знакомые ледяные ноты. Через минуту они почти заглушили голос жизни. Бескрайнее белое пространство, а посередине – с каждой нотой уменьшающийся зелёный островок. Лёд одержал победу, но я знал, что эта победа была временной. Разве можно передать всё великолепие этой музыки словами? Не стоит даже и пытаться!