Она, эта интерпретация, в частности, утверждает, что, несмотря на иные безграничные возможности в смысле преодоления, скажем, пространства и времени, сфера воздействия любых духов – и в особенности, после инкарнации – принципиально ограниченна, хотя и в разной степени, – отсюда вытекает, что если у какого-нибудь отдельно взятого духа материнской любви слабые крылья, то он просто не может воспарить в своей родительской любви так, как сам бы того хотел и как того требует его вечная, врожденная, и быть может, в конечном счете все-таки им самим для себя надуманная природа, и любые упреки здесь неуместны: приняв на веру такую космическую конфигурацию, начинаешь снисходительней относиться и к своим ближайшим родственникам, и к людям, и к себе самому.
Если же, напротив, проникнуться ощущением безграничных возможностей духов и души, а также прямо вытекающей отсюда полной ответственностью за каждый жизненный шаг – да еще в единственной по определению земной жизни! – то тяжесть чувства вины, рождающаяся, например, из осознания слабости любви, подобной любви моей мамы, но также и моей собственной, становится физически невыносимой, – и вот тогда, пусть и не часто, приходится невольно смотреть на себя и все вокруг тем предельно пронзительным и не знающим теплоты сочувствия взглядом, каким смотрят на созерцающего наши православные иконы.
Молодости человек так не рад,
как ему страшен под старость распад
тела как храма бессмертной души…
И вот тогда все средства хороши,
чтобы прочувствовать тела распад
так, словно ты ему чуточку – рад.
Я это в точности мог наблюдать,
видя, как возраст стал маме под стать.
В зеркале взгляды однажды сошлись
наши, читатель, теперь – улыбнись:
жизни пошло ей на пользу бардо —
общность явилась с Марлоном Брандо.
Прежде и мысли о сходстве таком
быть не могло – никогда и ни в ком.
Мама моя патриоткой была.
Также работницей славной слыла.
Много имела хороших подруг.
Узок был, правда, семьи ее круг.
Муж – и отец мой – ушел из семьи.
С ним и все братья и сестры мои:
их – нерожденных – прикончил развод.
Крепче семьи оказался завод,
ибо отец приучился там пить.
Многих непьющих он смог пережить.
Мама иную имела мечту,
видя предельную в ней красоту:
жить в центре города – и только там
фору легко даст всем прочим мечтам.
Каждый, кто вырос в родимом совке,
знает об этом жилом тупике.
Видел я часто – пока не подрос —
скольких испортил квартирный вопрос.
Только покинув родную страну,
смог подарить я вторую весну
маме, свершив нелегальный обмен —
и как бы крошечный стал супермен.
Но – шутки в сторону, а без меня
мама жила б до последнего дня
в дачной окраине, где так хорош
воздух, который она ни во грош
ставить упорно не склонна была,
и – девяносто с лихвой прожила.
Я же давно на чужбине живу
и – второй родиной землю зову,
где родился – в городке Эйзенах —
он – «мое все»: кто? конечно же, Бах.
Не удосужилась мама моя
съездить туда, где с семьей живу я,
втайне желая понравиться тем,
кто с перестройкой давно стал никем.
Да, изменилась Россия-страна,
но – диссонансом, как прежде, сильна.
Режет контраст нестерпимо нам слух —
это и есть сокровенный наш дух.
Подвиг великий нам легче свершить,
чем в тишине и в достоинстве жить.
Предосудителен западный свет
к тем, у кого чести в мелочи нет.
Может, конечно, с другой стороны
не понимаем родной мы страны:
так, как состарилась мама моя,
вряд ли сумею состариться я.
Что тогда проку от мыслей моих,
если мне трудно достоинство их
чуждых распаду чертами лица,
точно печатью, скрепить до конца?
Снова смотрю я на маму мою:
родины автопортрет узнаю.
Тех, разумеется, сталинских лет —
много в них мрака, но есть в них и свет.
Трусость там есть, но она так сродни
робости, всякой лишенной брони…
Свету от свечки та робость близка,
ибо в ней нет ничего – свысока.
Скучна округлость без острых углов.
Любит начальство согласье без слов.
Однообразен отчасти и свет,
если частицы в нем сумрака нет.
Сжиться с покорностью может любовь?
или нужна ей горячая кровь?
Этот вопрос, что страшней гильотин,
русским и задал маркиз де Кюстин,
нож им в самое сердце вонзя.
Вот только, к счастью, ответить нельзя
определенно вполне на него.
Я это понял лишь после того,
как пригляделся внимательно к ней:
в зеркале к старенькой маме моей.
Как хорошо постарела она!
и как вдруг явственно стала видна
прежде не видная в теле – душа…
этим-то старость ее хороша!
Многое дал бы я, чтобы узнать
и про маркиза предсмертную стать:
как его тела свершился распад,
был ли ему он хоть чуточку рад,
и сохранил ли он образ лица,
в коем достоинство есть до конца.