И там их ждут многие из тех, кого он знал до отъезда, и стол накрыт яствами, и чтобы передать друг другу все накопленные за двадцать лет впечатления, не хватит, кажется, и года… и вот они окунаются воспоминаниями в прежнюю жизнь как в омут, все глубже и глубже – и то сказать: только она, эта былая жизнь до отъезда на Запад ему только и снилась, тогда как его хваленое существование заграницей, в котором он якобы «души не чаял», не приснилось ему ни разу! – и кажется уже нашему великому возвращенцу, что былые участники его довыездного жития-бытия так плотно его обступили, что из их смертоносного кольца ему уже не выбраться, что и речи нет о том, что ему нужно рано или поздно возвращаться в Европу, где у него тоже семья: жена и сын и кое-какие новые знакомые, и работа, да и вообще: новая жизнь, куда там! Незаметно, под шумок и стопочки! стопочки! стопочки! строятся планы его женитьбы на девушке, с которой они сидели когда-то за одной партой и которая умудрилась так ни разу и не выйти замуж (поистине знак судьбы!), и она сама жмется к нему за столом, а все либо отводят глаза, либо понимающе им подмигивают, а кроме того со всех сторон заводятся странные, многозначительные, неслыханные, безумные разговоры о том, что «человек только для того и уезжает, чтобы возвратиться», и вот уже его первая учительница: старушка, которую он еле узнал, подымает дрожащей рукой тост за «того, кто нашел в себе силы наконец вернуться в родимое лоно», а неузнаваемо грузный полковник (давно в отставке) внутренних дел с начисто стертыми чертами лица предлагает выпить за «человека, который сыграл особую роль в истории нашего города, которого в свое время мы выпустили заграницу с дальним умыслом: чтобы в один прекрасный момент он сам и добровольно вернулся, продемонстрировав всему миру, что как ни хороша для русского человека заграница, а по большому счету лучше отчизны для него в мире ничего нет и быть не может», и следом родной его отец, почему-то метая на сына недоброжелательные взгляды и в неприятных подробностях пересказав, как они с матерью на протяжении десятилетий уговаривали его хотя бы раз посетить родину («ну точь-в-точь тащили его из Европы, как больной зуб изо рта»), добавляет, «что пусть заграницей хорошо жить, зато умирать нужно только там, где родился». И вот тут уже наш герой по-настоящему настораживается, нехорошее предчувствие (которое он всю жизнь имел: потому, наверное, и не хотел приезжать) пронизывает его до костей, и он решает бежать: сию же минуту и под первым благовидным предлогом он покидает родную квартиру, но застольники, конечно, его не хотят отпускать, пытаются удержать и даже бегут за ним, но он все-таки в последний момент вырывается и захлопывает за собой тяжелую дверь… куда теперь? скорее в аэропорт, благо паспорт и деньги при нем, а вещи… до вещей ли теперь? и вот он бежит сломя голову вниз по лестнице, но что за чудо? вместо двух лестничных пролетов он насчитывает пять, десять, двадцать, тридцать… спускаться дальше ему уже страшно и он возвращается назад, по пути, впрочем, его осеняет спасительная мысль: здесь было когда-то окно, да, вот оно, и подле него лежит лунная полоса – светлая и ровная, настолько слившаяся с подъездным интерьером, что, кажется, отделить ее от пола можно разве лишь отбив ломиком верхний слой, а какая огромная луна висит над землей! и в лунном свете перед ним коснеет знакомый двор без единой людской души, сплошь залитый лужами, в которых без особых искажений, придавленный луной как пресс-папье, отражается слитный силуэт дома, тополей и сараев и в них же, нисколько не портя пейзажа, застыли старые газеты, стаканчики из-под мороженого и прочий мусор. И вот он разбивает первое и внутреннее окно, отодвигает раму, собирается таким же способом расправиться и со вторым внешним, как вдруг… кулак его с размаху натыкается на стенку, смяв и продырявив картон: какой ужас! это было не настоящее окно, а всего лишь безукоризненно выполненная декорация дворового ночного лунного пейзажа, приклеенная каким-то шутником в каменной нише… откуда она взялась? кто был автором рисунка? когда и как окно подменили нарисованной копией? и, главное, с какой целью? все это были вопросы, на которые только пронзительная щемящая боль в сердце да смутное сознание сгущающейся над ним безнадежности были ответом.
И тогда, цепляясь за жизнь, он со стыдом плетется на старую свою квартиру, откуда только что сбежал: он теперь намерен стучать в нее до тех пор, пока ему не отворят, и просить у отца с матерью на коленях прощения или умереть на пороге родного дома, но, миновав лестничный пролет, отделявший подъездное окно от родительской квартиры, он знакомой двери не находит: квартира, из которой он несколько минут назад выбежал, непостижимым образом отсутствует, а вместо двери зияет сплошная каменная ниша и пахнет известкой. И тогда, тихо заплакав, он идет наверх, без цели и без смысла, просто потому что физическое движение было последней посланной ему Провидением отрадой: шагать или бежать, то вверх, то вниз, отмеривая ступени – он насчитал уже больше тысячи! – было все же легче, чем стоять на месте… в конце концов, вымотавшись и потеряв ощущение времени, он приседает на холодный пол: наверное, он ненадолго сумел забыться, потому что ему показалось, что он идет в свой родной сад, но деревья, обрамляющие аллею, стоят голые и корнями наверх. Припомнились ему, как это обычно бывает в столь важную минуту, и множество иных, не идущих к делу подробностей, зато не мог он вспомнить лишь одного: когда же именно, на каком этапе своего возвращения на родину он сам умер, – и это было самое неприятное во всей истории… – да только тогда и при таких условиях возвращение становится полным и окончательным. 5. Баллада о Возвращении В далеких семидесятых двадцатого века он путем формального брака — не будучи даже влюблен — землю родную оставил ради чужой стороны: с детства любил он Европу, как светлые любят сны. Здесь и засел он надолго: на добрые двадцать лет, на просьбы родных вернуться ни «да» отвечал, ни «нет». Он возвращенья боялся даже и как визитер, — но кто же тоску об отчизне ему из памяти стер? Зажил он припеваючи на Западе, как в раю, — а мать и отец все ждали сыночка в родном краю. Ждали – и письма писали, а он лишь время тянул, и каждый из них упрямо свою все линию гнул. Его погостить просили, как принято у людей: лучше – хотя бы на месяц, хуже – на пару хоть дней. Но была в его ответах какая-то ерунда: мол, если уж возвращаться, так истинно навсегда. Еще условье поставил: встретиться в бывшем саду, который давно был продан, — впрочем, за добрую мзду новый хозяин уступит бывшим владельцам их сад на день, чтоб они забыли пыльный семьи их распад. А было в семье их единство, в супругах была любовь, — пока в отце не взыграла к другим вдруг женщинам кровь. Взрастили сад они вместе — то есть отец и мать, и в том же саду он начал женщин чужих принимать. Пришлось развестись им скоро, отец ушел из семьи, а он подался на Запад, ища там пути свои. Не часто ведь так бывает: родившись в одной стране, имеешь ты принадлежность совсем другой стороне: как будто не там родился, не счастлив ты там душой, — здесь проявление тайны, быть может, самой большой. К чему клоню я, читатель? к тому, что совсем не вдруг, на родину возвращаясь, земной описал он круг. Так точно, двигаясь к смерти, от точки, где рождены, мы к новому лишь рожденью идем с другой стороны. Западней сад находился дома, где жили они, — что, если к саду подъехать с Запада? большей фигни выдумать, кажется, трудно, да и оно ни к чему: два миновать океана точно придется ему, плюс к тому целые Штаты, Азии добрую часть, — можно о том на досуге пофантазировать всласть, но чтобы сделать на деле оригинальный столь ход… так удаляют лишь гланды — через анальный проход. Все же не может быть большей в мире земном красоты, чем торжество над привычной жизнью безумной мечты: вот этот жизненный подвиг, оставшись самим собой, совершил легко и просто наш неприметный герой. И было в саду свиданье, и скромный, как жизнь, обед, — потом пошли они к дому во тьме сквозь полдневный свет. Им встретился мальчик странный: собрался он рыб удить в дождливой громадной луже, где рыб не могло и быть. В трамвае сидели люди, болтая о том и сем, но лишь он к ним обращался, в горле вставал у них ком: будто на чуждом наречье, он все обращался к ним, они ж от него скрывали, каким он был им чужим: сочувствуя отводили догадливые глаза, и взгляд его застилала обидчивая слеза. Вот наконец и достигли они родного двора: детство припомнить и юность пришла для него пора, — минувшая жизнь с отъездом не только распалась в прах, мстить за себя ему стала, являясь все чаще в снах, тогда как все эмигрантство, в котором он счастлив был, ни разу и не приснилось: но кто же смысл его смыл? И если у сна со смертью глубокая общность есть, не выиграл он ни йоты, в Мюнхене вздумав осесть: сойдет с него эмигрантство, как старая чешуя, останется русская сущность — бессмертная, как змея. И мыслью этой пронзенный, в которой обмана нет, опять обратил вниманье на странный вокруг он свет, и тонкая – ниоткуда — вонзилась в него печаль, и больше всего на свете себя ему стало жаль. Зачем он сюда приехал? вернется ли он назад? в душе поселились разом — чистилище, рай и ад. Благо, желая развеять черные мысли его, отец ему знак вдруг сделал, не вымолвив ничего. И точно: перед подъездом, взгляд держа у земли, бывшая одноклассница что-то чертила в пыли носком старомодной туфли, точно карандашом, и жадно пломбир лизала острым своим язычком. И спрашивать она стала, помнит ли он, кто она, и что у него за паспорт, и ласкова ли жена, чем хороша заграница, какой он проделал путь, и не хотел бы в награду мороженого лизнуть?.. От этих странных вопросов кругом пошла голова, а в тополях шелестела цинковая их листва… И солнце в небе сияло, и не было облаков, — это и было мгновенье, в котором – веки веков. Даром за все это время тайны срывая печать, слова ему не сказала его же родная мать? Напрасно хотел он вспомнить, что было – здесь, а что – там, поскольку не ясно было, когда же он умер сам. |