Намедни исследователь жизни и творчества ААА, биограф, давал длинное интервью о любовных связях поэтессы для киевского телеканала, сидя напротив её юного портрета во всю стену. Злобный Дух взбунтовался, наслал грозу и дождь. Град стучал в окно. Навёл такой шорох в городе, что свят-свят-свят, боже упаси! А ведь ревнивая Армида предупреждала и умоляла его в письмах из Нью-Йорка, что нельзя, нельзя отдаваться всецело одной ААА, что «она суккуб, опустошит вас Панночка», что возмездие неизбежно, что жар его души прекрасен, но хлад ума ему не повредит в его исследованиях…
Мёртвый труп хозяина вынесли, как старую советскую рухлядь под парадную дверь. Акума, откуда ни возьмись, склонилась над Кралечкиным, запричитала горемычно: «Увы, сладчайшее чадо, увы! Како зашёл еси от очею моею? Како в мертвых вменился еси? Авось отогреется и оживёт…»
И тут Кралечкин очнулся, поднял белесые веки, весь без понимания, дитя беспомощное, внезапно встал с носилок, полный какого-то воодушевления и вдохновения, и сверх всякого чаяния обронив тапок, начал изъясняться куртуазным слогом: «Я лежал, бессилен и мертв. Что со мной медицина творила?» Он слал Богу пароль из трёх букв и восклицал: «Смерть! где твое жало?! Ад! где твоя победа?!» Так куртуазный маньерист Кралечкин, воскресший как бы по наущению философа Н. Фёдорова, познал чистое существование без бытия, без целеполагания. И снова зажил, не взирая ни на что. Плелись и другие версии.
Соседка Таня, дверь в дверь, тоже знатная собачница (от окриков её содрогаются стены в квартире), знает по именам всех литературных собак, может рассказывать о них часами, докладывала участковому лейтенанту, что этот таджикский кагал устроили квартиранты Кралечкина, которым он сдавал свои апартаменты на время отъезда.
«О, бедный крохобор… Да на пенсию разве проживёшь. Легче загнуться», – тотчас жалела его Танечка, зарабатывающая на жизнь продажей породистых щенков.
Не верьте газетам, всё это неправда. Нет дыма без огня. Всякий вымысел не без греха. А грех не без святости. Грешите, грешите, милые читатели! Вы ещё молоды! Ведь вы еще живы! Ваши грехи потешны! Тешьте, создателя! Ему наплевать на вас! Ему скучно в вашем цирке Чинизелли…
«Ну-тка, дайте мне Кралечкина сюда! – говорил скучающим ангелам бог. – Покажите мне его, разве он богохульствовал? Нет, я сам грешен. Каюсь. Сам на себя напраслину нёс, яко пёс бездомный, поганый мой рот! Вот тебе, вот! (Хлопает себя по губам.) Ну, так простим его, сирого советского филолога, целую его в темечко, лысеет оно…» – бубнил Бог без лица, без губ, без носа, как у табуретки…
9
…В углу комнаты Кралечкина с видом на Уолл-стрит, на паркетном полу продолжала сидеть, покачивая головой, полногрудая старуха, которая бесстыдно задирала то одну, то другую креповую юбку, обнажая голые толстые ноги в сползающих чулках. Меж ног ползала черепашка. «Скучно, скучно, как в Париже», – жаловалась она.
«Акумушка, Акумушка, закуси лучком водочку, али селёдочкой. Вот хвостик, на-ка!» – уговаривала её многолетняя товарка и штатная сексотка, вечная девственница Мелхола Давидовна Острожская – ласкала свои шершавые ноги в балетных тапочках и мысленно сочиняла докладную записку «куда следует», зная, что эти документы войдут в анналы советской литературы, когда откроются спецхраны, жила бы страна большая…
При этом она не упускала возможности поупражняться в художественном стиле своего доноса, который по её умыслу должен был стать в благословенные времена художественным фактом советской литературы, новым жанром. Она готовилась написать роман в жанре доноса.
Тщеславие!
Вот и советская литература упокоилась… Царство ей небесное!
Акума сыскоса поглядывала зелёными глазами, как у крыжовника, на хозяина квартиры, губы её прошамкали:
«Чего же ты хочешь, горюшко моё? Чай или кофе? Собаку или кошку? Пастернака или Мандельштама?» Акума потчевала загадками, как японский монах потчует послушников-недоумков коанами-парадоксами. Взгляд лукавый и умильный. «Белится и румянится и губы чем-то мажет, брови сурьмит», – подозрительно заметил Кралечкин.
Старуха была похожа на скомканный тюфяк войлока, и во рту у неё тоже был клубок войлока.
«Ну вот, мой маленький герой, мой рыцарь на час, мой друг, мой собрат, мой любовник, я здесь! Впускай! Я пришла в твой дом чудес, как ты хотел, чтобы быть твоей пожизненной госпожой, чтобы повелевать тобой по смерти. А хочешь, оборочку от платья подарю», – говорила ласково войлочная инфернальная баба. Она наклонилась и оторвала с треском оборку от подола.
Кралечкин онемел от счастья, от неслыханной щедрости. Другой кто на его месте просто бы офигел, а Кралечкин взял подарочек, зажал в кулак тряпочку и замолчал.
«Что ты ищешь?» – настойчиво спрашивала старуха, мистифицированная умопомрачительным видением Кралечкина.
«Что Бог спрятал, ищу, что Бог спрятал, ищу, старушка», – бубнил Кралечкин сам себе на уме, взрыхляя пыль забвения.
«Всё, что мог дать тебе Бог, это душа. Коль дал тебе душу маленькую, душу крохотную, как зёрнышко, то не жлобствуй, милок, не проси у него больше, а сам взращивай оную, как устрица…»
«Всю призрачность твоих лохмотий, всю наготу нежнейшей плоти…» – пропел воздушный дух, летящий чёрным вороном.
Акума перешла на французский: «…Ta forme immortelle velle près de lui quandil dort…»
И добавила:
«Не теряйте отчаяния! Передаю приказ номер 135».
Миша Кралечкин искал то, что делало его причастным к чужому гению. Так верующий прикладывается к святым мощам. Он искал в архивах «Жёлтый дневник» Людвига Витгенштейна, полагая, что засунул его тетрадь в Книгу Жалоб или в пухлый анамнез болезней (грипп, одышка, колики, запоры, амнезия, простатит, цистит, анемия и ещё какая-то болезнь «Зина, Алёнушка, Петя, Ольга…»), собранных за полвека его никчемной жизни литературного изыскателя любовных драм и эротических тайн Акумы.
«Как говорится, жизнь прожита понапрасну, хотя не зря, не зря. – Старуха захихикала: – Ах, упекут тебя, Кралечкин, точно упекут, тебя, Кралечкин, попомни моё слово, в жёлтую тетрадь, как миленького упекут! Засохнешь там между страниц, как пражская козявка у Франца Кафки».
Она прижимала к своей груди то руки, то ноги, и умильно улыбалась. А по губам её можно было читать Фёдора Михайловича Достоевского: «Между ними была какая-то нежная утончённая связь…»
Из-под кровати выскользнула школьная тетрадка. Вслед за ней вывалилась целая сюита, лунная серенада, симфония переснятых царственно-буржуазных и аскетически-советских мутных фотографий Акумы. Они выпали из чёрной японской шкатулки с изображением знаменитой гейши Садоякко в кимоно. «Ваши маленькие ножки трепетали на паркете, и жуками золотыми нам сияло ваше имя». Выпал пыльный веер с красным драконом. Фотография грузинского генералиссимуса возглавляла галерею выцветших портретов, будто присыпанных отравленным мартовским снегом… Здесь были лица возлюбленных – живых и мёртвых…
«А вот и дневник Кати Соколовой», – тихо молвил Кралечкин. – Не искал, а нашёлся, сам в руки пришёл, как миленький. Славная была женщина, печальная, вручила мне свой блокадный дневник на одном моём выступлении в библиотеке в Рыбацком. Помню, в 83 году я делал доклад о том, как ААА пережила первый месяц блокады в сентябре 41 года. Вот если б так нашлась моя душа, моя страждущая душенька».
Акума хихикнула: «А ты поищи её в пятках». Старуха молча доставала свою мясистую грудь и ткнула в лицо Кралечкина: «Ну-тка, бери, горюшко моё! Соси!» Кралечкин запел нудно, чуть не хныча: «Пусть твои помяты груди, нам всё равно, что скажут люди!» Кто-то хихикнул в темноте. Небось, Мелхола Давидовна. «Дались они тебе, эти никчемные тетради, где-нибудь в шуфлядке прячутся. Лучше скажи, где ночуют вороны?» Будто из подвала, будто из щели в земле, потусторонне прозвучал её голос. Тотчас на голове у неё угнездилась ворона. Чёрный Ангел, зыркнул тутовыми бусинками глаз по сторонам, проурчал гортанно: «Речь скрывает мысли».