Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Джеймс не спал уже двое суток. Белее снега, лежал он в постели, простынь пропиталась потом. Фермер чувствовал: там, за стенами, в кромешной темноте обитает и двигается нечто, призванное из мрака. Странная мертвая жизнь расцветала ночью. Шепот ее, смешавшись с ветром, летал над фермерской землей, пологом висел над домом.

Мужчина вздрогнул. Ему послышались шаги. Кто-то крался по коридору. Тишина. Взрывом раздался топоток – незваные гости решили не осторожничать.

Вне себя от страха, Джеймс накинул одежду и побежал в поле.

Было черным черно, и путь освещало пламя спичек, которыми он то и дело чиркал.

Очередная вспышка вырвала из тьмы низенькую фигуру.

На краю поля стояло новое чучело. Кукла Алиса из детской комнаты перекочевала сюда. Ночное племя сорвало с ее фарфорового тела одежду – она была обнажена. Веки с длинными ресницами поднялись, игрушечные глаза томно взглянули на фермера.

Когда догоревшая спичка обожгла руку, Джеймс вскрикнул.

Завтра же уберу всю эту падаль, пообещал он себе. Хватит.

Дома мужчина в одежде рухнул на кровать и забылся глубоким сном. Проспал он до ночи следующего дня. Мог бы проспать дольше, но визг и плач Лизы вырвали из забытья. В следующую секунду Джеймс был на ногах и бежал в детскую – крик раздавался оттуда.

– Дети! Дети пропали! – рыдала Лиза. – Где они, Джеймс?! Что с ними?

– На улицу, живо! – И они выскочили наружу, под луну.

Последние три пугала стояли рядом с голой куклой. Мертвые дети с улыбками до ушей. Микки и его братья висели на шестах, покрытые ранами и кровью.

Задрожала земля, над полем прокатился протяжный вой. Гекатово племя было в полном составе и собиралось в путь.

Сама богиня соткалась из мрака. Ее очертания непрестанно менялись, линии силуэта изгибались, сплетаясь и образуя новые узоры. Луна была всего лишь украшением на ее груди и светилась мертвенным светом.

Сраженные величием увиденного Джеймс с Лизой замерли.

С поля вспорхнула туча пугал. Источая вонь, смеясь, распластав по ветру собственные внутренности, мыши и прочие мертвые роились вокруг богини. Трое детей висели в воздухе рядом с левым плечом Гекаты и хихикали.

Окруженная свитой, богиня полетела на север, в грозовую даль.

Краем глаза фермер увидел, как Лиза падает в обморок.

В посмертии

Н. Гамильнот

Памяти Э. А. По

Капли красного вина блестят на ее губах в неровном свете тусклого фонаря, который то гаснет, то вспыхивает по прихоти безжалостного времени. Время не имеет ни начала, ни конца; оно шагает по миру одиноким схимником, наряды которого давно сгнили и повисли бархатной слизью и – о, горе тому! – кто познал быстротечность угасающей жизни. Так жаждущий глотает из инкрустированного бокала, не зная, что на дне растворен яд. Тщетность человеческого существования – главный рефрен судьбы; безжалостная сила его вводит в уныние даже самых стойких из нас, медленно, капля за каплей, отбирая надежду, веру, счастье, свободу и умение радоваться мелочам. Впрочем, ничто из этого уже не имеет власти над моими помыслами и сердечными метаниями. Я нахожусь в состоянии великой истины, но дух мой, как и прежде, не знает покоя.

Ограда, к которой я прислонился спиной, холодная и мокрая от недавно прошедшего дождя. В руках моих бутылка из-под коньяка, на донышке которой еще плещется благословенная жидкость. Я жду: тихий, как ушедший под землю родник.

…мелодия разливается по равнодушной эпохе, дробится, наполняется воздухом, дышит умирающей лошадью, становится невыносимым зовом ошибок, маской шута на лице времени. Вечность, разве я этого просил?! Мелодию, убивающую при бемоль?..

Бабочки кружатся в вихре, но бабочки – лишь мысли в моей голове. Плащ под горло не греет. Какая ирония! Нет нужды излагать, что уже ничто не способно согреть мое бедное тело, а покой кажется мне слаще, чем поцелуи возлюбленной. Я утратил все! все! Проклятие довлеет надо мной в эту скорбную, особенную ночь. Но ведь я сам согласился на это – так кошка соглашается пожрать собственное потомство, не желая, чтобы оно досталось в пищу стервятникам.

– Ты ненастоящий, – говорит моя спутница с глупым и таким неуместным смешком. – Но красиво. За Хэллоуин?

Бутылка и пластиковый стакан встречаются. Я делаю глоток: неутомимый жар, как впредь, алым цветком вырастает в желудке. Слишком темно, чтобы она увидела, что жидкости в бутылке не убавилось ни на йоту. Да и если бы увидела, что с того? Разве похожа она на тех ангелов, чья скромность была их защитой и добродетелью? Я предостерегал, осуждая порочность, но двери зала открылись: гостья в маске цвета южной ночи поклонилась пресыщенным господам и начала свой убийственный, ослепительный танец. Маска Черного Сладострастия, «abyssus abyssum invocat»!

Кладбище тянется на многие мили округ, грань между жизнью и смертью здесь тонка для всякого, кто обладает чувствительным и нежным сердцем. Непривычность этого царства усопших вызывает в душе ненужные воспоминания, и рот мой кривится от судорог. О, насколько слеп я был в человеческом существовании! Когда из-под моего пера выходили слова о Петербурге, туманном и холодном видении чужой страны, предполагал ли я, что однажды окажусь на месте упокоения русских? Твое воображение безжалостно, Госпожа Смерть.

Королева Усопших, чей сын Лавкрафт, смотрит на меня с загадочной полуулыбкой на сахарных устах. Ее образ проступает сквозь каждый крест, сквозь каждый памятник… Лунные лучи ощупывают могилы, так дети тянутся маленькими ладошками к материнской груди, но ландыши, растущие на могилах, печальные незабудки, клонящиеся ивы, – лишь подол платья королевы, а не молочное тело, отливающее серебром. Правительница Мертвых близка здесь как никогда. Но прикоснуться к ней, находясь в мире живых, невозможно. Я не понимал этого в те годы, когда был жив, однако сейчас никто не назначает границ моему разуму и воображению.

Человечество пестует плоды разума и наслаждается ими, разум – любимое дитя жизни. А воображение подобно лунным лучам, которые настойчиво ищут непознанное знание и иногда – лишь иногда! – высвечивают из ниоткуда страну сидов и фей. Где магия подобна раскаленному горну, а в воздухе жгутом завивается время.

Пьющая вино начинает смеяться, и эхо ее голоса дробится, разбиваясь о ледяной мрамор памятников. Серьги-крестики звенят в ушах чарующими колокольчиками, все в Татьяне дисгармонирует с местом, где мы находимся. Язычок – темный в неверном свете фонаря – слизывает бардовые капли, напоминающие кровь.

– А ведь я люблю тебя, – признается она, вдоволь насмеявшись. – Ну, не тебя… а того, другого, чей образ ты представляешь. Забавно, да? Кладбище. Ночь. Хэллоуин. А ты как будто настоящий. О-хре-неть!

Я в который раз удивляюсь, что понимаю ее речь. Она говорит быстро и рубленые фразы, которые в моем веке использовать было плохим тоном, для нее также естественны, как плавники для рыбы. Я же мучаюсь, не понимая, почему детский лепет стал единственным верным учением и способом поддержания бесед? Конечно, нет никаких причин для обвинений, но если бы мы знали… Вероятно, история всегда будет упираться в это «если бы» скованная, словно река нависающими берегами, словно горло возлюбленной – безжалостной чахоткой.

…Мелодия поет все яростней, ткань мироздания двоится и троится в моих глазах. Все должно быть подчинено порядку, о, Дискордия! Я понимаю это лучше, чем кто бы то ни было, ведь порядок – это приятный глазу корсет, который надевает на себя человечество в извечном страхе совершить ошибку…

Голос Татьяны пронзает тишину извечной горечи могил, она опьянела и, подобно провинциальной актрисе, готова импровизировать:

– О, сломан кубок золотой! душа ушла навек!

Скорби о той, чей дух святой – среди Стигийских рек.

Гюи де Вир! Где весь твой мир? Склони свой темный взор!

Там гроб стоит, в гробу лежит твоя любовь, Линор!

12
{"b":"667811","o":1}