– Нет, не этот, другой.
– А-а, ты о Дюнойе! Видишь, друг мой, пришлось обзавестись слугой, положение обязывает, – хохотнул Сен-Жюст. – Мне его очень рекомендовали. Проворный малый.
– Вот как? – протянул Огюстен. – Значит, устроился ты тут неплохо?
– Твоими стараниями, – улыбнулся Сен-Жюст.
– И уже норовишь сбежать?
– Сбежать? – нахмурился Сен-Жюст. – Значит, так теперь называется желание послужить отечеству? Я еду в армию, Огюстен. Не сбегаю, как ты изволил выразиться, а отправляюсь туда, где нужен республике.
– Значит, Бюро полиции тебя больше не интересует?
– Бюро полиции в надежных руках, – Сен-Жюст подмигнул другу, – чего не скажешь о Северной армии. Я хочу исправить положение, после чего вновь буду в полном твоем распоряжении.
– А я-то думал, что слухи о твоем отъезде распускают враги правительства, – Лежен хотел задеть Сен-Жюста – и преуспел в этом.
– И что же позволяет тебе сделать подобный вывод? – тон Сен-Жюста стал холодно-надменным.
– Когда ты уговаривал меня возглавить Бюро полиции, то обещал, что будешь моим единственным начальником, что главной твоей заботой является концентрация в Комитете общественного спасения всех функций управления, что судьба республики решается именно в его недрах. Я поверил тебе, я поддался на твои уговоры. И что же? Ты оставляешь Бюро, покидаешь Париж на неопределенный срок ради призрачной военной славы! Ты бросаешься за химерой, которую никогда не догонишь. Твое место здесь, Антуан. Оставь войну тем, кто понимает в этом, и займись делом, которым должен заниматься – строительством нового государства, наведением порядка в стране и установлением царства справедливости.
– Одно не мешает другому, Огюстен. Не в моей компетенции управлять армией, но в моей власти принести ей победу. Один месяц ничего не изменит в парижской ситуации, но может стать роковым для свободы, если мы не закроем для австрийцев дорогу на Париж и не займем Бельгию. Бельгия – наш единственный путь к окончанию войны и переходу от чрезвычайных органов управления к нормальным. Я еду в армию, движимый не личным честолюбием, а желанием принести Франции победу на северных границах.
– Неужели нельзя было отправить туда кого-нибудь другого?
– Комитет решил, что должен ехать я. Я не вижу причин оспаривать его решение.
– И ты рассчитываешь за месяц сделать то, чего Северная армия добивается уже добрый год? – Лежен скептически покачал головой. – Ты не всемогущ, Антуан. Твоя миссия затянется на долгие месяцы, и ты совершенно потеряешь контроль над Парижем. А Париж – это республика.
– Месяц, Огюстен, и Бельгия будет нашей, – и, заметив улыбку сомнения на губах друга, Сен-Жюст добавил: – Максимум два.
– Два месяца, – пробормотал Лежен. – Два месяца один на один с десятками тысяч досье…
– Об этом можешь не волноваться, – поспешил успокоить его Сен-Жюст. – Робеспьер временно заменит меня в Бюро.
– Кто?! – Лежен даже привстал от неожиданности, но успокаивающий жест Сен-Жюста заставил его вновь опуститься в кресло.
– Я с ним обо всем договорился. Он будет ставить ревизии на твоих отчетах вместо меня. Для тебя это ровным счетом ничего не изменит.
– Ничего не изменит?! – Лежен, красный от возмущения, вскочил на ноги. – Выходит, ты с самого начала знал, что уедешь! С самого начала собирался отдать Бюро Робеспьеру! Ты подло обманул меня, Антуан, заверив, что будешь моим единственным начальником! Знай я, что окажусь в подчинении у Робеспьера, ни за что не согласился бы!
– Остынь, Огюстен, – спокойный голос Сен-Жюста прервал страстные тирады молодого человека. – Я не думал, что мне придется уехать, когда вынашивал идею создания Бюро полиции. Но ситуация такова, что мой отъезд необходим, нравится тебе это или нет. Я не льстил тебе, говоря, что Бюро в надежных руках. Ты прекрасно справляешься. Впрочем, я в этом и не сомневался. Единственное, в чем я могу упрекнуть тебя, так это в излишней снисходительности к врагам свободы. Но Робеспьер будет внимательно следить за тем, чтобы твое милосердие не заходило слишком далеко. Поверь, полиция в руках Робеспьера – лучше, чем в руках любого другого члена Комитета общественного спасения.
– Ты обвиняешь меня в снисходительности?! – вскричал Лежен. – Ты говоришь, что я милосерден к врагам свободы?! Да видел ли ты хоть раз тех, кого с такой легкостью заочно обвиняешь в страшнейших преступлениях?! Видел ли ты стариков, все преступление которых заключается в том, что они с неодобрением отнеслись к разграблению собора? Видел ли женщин, брошенных мужьями, сбежавшими за границу, чтобы встать под знамена принцев? Все их преступление состоит в том, что они были преданы теми, кто должен был защищать их! Видел ли ты матерей, оплакивавших старый режим лишь потому, что при короле у них был хлеб, чтобы кормить детей? Они тоже преступники, Антуан?
Сен-Жюст сидел, отвернувшись к стене и покусывая ноготь большого пальца.
– Ты считаешь их преступниками? Антуан! – крикнул Лежен, не дождавшись ответа на свои вопросы.
– Возможно, ты прав, Огюстен, – Сен-Жюст, наконец, повернулся к другу. – Мы караем слишком многих. Но опасность велика, и мы не знаем, куда именно ударить, чтобы уничтожить ее. Слепец, ищущий булавку в куче песка, неизбежно зачерпывает песок.
Он проговорил эти слова так просто, даже плечами пожал, расписываясь в полном бессилии перед превратностями судьбы, что Лежен растерялся. Почему Сен-Жюст не вспылит? Почему не выдаст ему арсенал готовых фраз и формул, против которых Огюстен уже приготовился сражаться? Почему не закричит, что Лежен говорит, как враг народа? Откуда это смирение, эта пассивная покорность обстоятельствам? И тут Лежен понял, что в словах друга содержался мимолетный намек, мысль, которая не была произнесена, но которую он уловил как бы «между строк»: Сен-Жюст признал поражение, согласился с тем, что ситуация зашла в тупик, и опустил руки.
– Нельзя и дальше продолжать наказывать их, – неуверенно проговорил Лежен, надеясь задеть живую струну в душе друга, ту самую струну, которую, как ему показалось, он только что услышал.
Но нет, он вновь натолкнулся на твердую стену непреклонности.
– Мы будем наказывать их до тех пор, пока республика находится на краю пропасти, – отрезал Сен-Жюст.
– Как же изменились твои идеалы, Антуан! – с досадой – скорее, на самого себя – вскричал молодой человек. – В 1790-м ты ни за что не сказал бы столь жестоких слов!
– Мои идеалы не изменились, они лишь предстали предо мной в ином свете. Видишь ли, Огюстен, с вершины пирамиды все видится иначе, чем у ее основания.
Лежен собрался возразить, но Сен-Жюст опередил его:
– Республика находится в чрезвычайном положении, которое требует чрезвычайных мер. Пора бы тебе уяснить это. Каждое преступление, наносящее вред республике, должно и будет караться смертью. Таков суровый закон вещей, Огюстен. Не мы изобрели его.
– Ты возводишь в ранг преступлений деяния, которые ни один справедливый закон преступлением не считает.
– Мы подчиняемся только одному закону – благу республики. И это благо требует суровых кар, пусть даже они непропорциональны проступкам. Достаточно жестоко наказать одно преступление, чтобы предотвратить десятки, сотни других.
– Заблуждаешься! Тысячу раз заблуждаешься! – вскричал Лежен. – Наказание невинных нисколько не испугает преступника, скорее наоборот, внушит ему еще большую дерзость, ведь, занимаясь ничтожными проступками, правосудие попустительствует настоящим преступлениям.
– Твои слова не только ошибочны, но и опасны, Огюстен, – Сен-Жюст поднялся и оказался лицом к лицу с другом. – Постарайся держать свои теории при себе. Услышь их кто-нибудь другой, мне очень трудно будет убедить Комитеты в твоем патриотизме. Покончим с этим разговором, который ни к чему не ведет, лишь настраивает нас друг против друга. Я уже имел неосторожность потерять дружбу Леба, которая была мне очень дорога. Не хотелось бы повторить ошибку с тобой. Займемся более неотложными делами, чем дискуссия о материях, о которых каждый из нас имеет свое представление. Впрочем, я убежден, что со временем и опытом ты придешь к тому же, к чему пришел я: при столкновении с реальностью любая самая прекрасная теория неизбежно рушится, превратившись в пепел, или, в лучшем случае, претерпевает столь серьезные изменения, что становится неузнаваемой.