Особист оценивающе посмотрел на него, усмехнулся.
— Да нет, оправдаю я тебя, наверное. Командир вашей роты моему начальнику звонил. Утверждает, будто сам Красовский свидетельствует, что его немцы ранили. А до этого ротный сам же на тебя сопроводиловку написал! Вздуть бы его как следует, чтобы не путал больше. А вообще-то крупно тебе, парень, повезло, что этот Красовский живым остался и вовремя показания насчет тебя дал.
— Я ж говорю, что не может он гадом оказаться! — радостно воскликнул Славка. — Давай, отпускай меня скорее, старший лейтенант. Мне воевать надо.
— Быстрый ты очень, — усмехнулся Воронин. — Такие дела сразу не делаются. Красовского, наверное, уже в армейский госпиталь отправили. Его теперь разыскать надо, показания снять…
— И сколько же мне париться тут, пока вы свои бумажки писать будете?
— Сколько потребуется, столько и посидишь. Может, к завтрашнему дню все выяснится, а может, и нет. Ты радоваться должен, что так обошлось. Иначе горел бы синим пламенем. Словом, идем, я запру тебя в нашу предвариловку.
Славка, смирившись с обстоятельствами, не спорил. По пути к соседней землянке, которую охранял чернявый сержант, он благодарил про себя Олега за то, что тот, даже раненный, сумел выручить его из беды. Напрасно он привязывался к Олегу по каждому пустяку. Красовский на поверку оказался надежным товарищем, не затаил злобу и не воспользовался удобным случаем, чтобы отомстить своему обидчику.
Уже перед тем как запереть дверь совершенно темной, без окон и отдушин землянки, в которой Фитюлину предстояло дожидаться своего освобождения, Воронин задержался:
— Да, вот еще что. Вы можете подать мне заявление на умышленную клевету бойца Василькова против вас. Мы привлечем его к ответственности.
— Не буду я ничего писать, — хмуро ответил Славка. — Вернусь во взвод, сам с ним разберусь. У меня от трусости и подлости хорошее народное средство имеется. В момент вылечу, — он потряс своим здоровенным кулаком.
— Ну-ну. Только опять к нам не попадите, — усмехнулся особист.
Последний день сентября 1942 года в Приладожье выдался солнечным и по-летнему теплым. Передний край захваченного в районе Московской Дубровки плацдарма отодвинулся от берега Невы на четыре километра. Ожесточеннее бои не прекращались даже ночью. Пленные гитлеровцы утверждали, что в глубине их обороны находятся три сильнейшие артиллерийские группировки, пристрелявшие все, что есть не только на плацдарме, но и на правом берегу реки.
Обе стороны несли большие потери. На плацдарм непрерывно под жестоким огнем и бомбежками противника переправлялись все новые подразделения, пушки, легкие танки. Те, кому удавалось благополучно преодолеть реку, спешно двигались туда, где решалась судьба Синявинской наступательной операции.
В тот день на плацдарм высаживались сибиряки, переправленные минувшей ночью через Ладогу с Большой земли. Молодые, крепкие парни с любопытством и тревогой посматривали на раненых, группами и по одиночке бредущих им навстречу.
— Как там дела, братки, на передовой? С волховчанами еще не встретились?
Раненые, как правило, отмалчивались: им было не до разговоров. Лишь изредка кто-нибудь взмахивал рукой или приспособленной вместо костыля палкой: вон она, передовая. А как дела там — придете, увидите сами.
Ковылял, опираясь на суковатую палку, и второй номер ПТР из колобовского взвода Юрий Шустряков.
— Юрок! Братишка! — закричал вдруг проходивший мимо него заросший щетиной боец.
Юра не сразу узнал его. Лишь когда тот раскинул руки с намерением обнять его, признал пропавшего три дня назад Павку.
— А ну, не подходи ко мне, сука! — даже отступил от него Шустряков и замахнулся палкой.
Да ты что, Юрок, не признал, что ли? Это же я — Павка!
— Тебе и говорю, паскуда. Я тебя в упор знать не хочу.
— Ты меня не паскудь, сморчок! А то не посмотрю на твою палку да так врежу… — шагнул к Юре обозлившийся Васильков.
Слабосильный Шустряков никогда не был драчуном. Но минувшие четверо суток почти непрерывного жестокого боя вселили в него уверенность в своих силах. Пройдя через огненный ад, он не мог теперь смотреть без ненависти и омерзения на неожиданно вставшего на его пути труса и дезертира.
— Вот тебе за сморчка, гад! — опустил Юра свою палку на вжавшуюся голову Василькова. — А это тебе, иуда, за Славку, которого ты оклеветал! А это за то, что в кустах, клоп поганый, отсиживался, когда ребята себя не жалели! Где трое суток болтался, шкура? Говори или сейчас сдам куда надо!
Возле них, пытаясь разобраться в происходящем, остановились несколько раненых и струсивший Васильков, прикрывая голову руками, слезливо залебезил:
— Да ты что, Юрок! Ты же не знаешь ничего. Меня особист все это время не отпускал. Хочешь, документ покажу.
— Врешь, дешевка. Чего ему тебя держать было… Ты же на Славку наклепал, а не на себя.
— Как свидетеля продержал трое суток. Век свободы не видать, если не так! Ты же не знаешь ничего, а кричишь. Гошка Серебряков, а не я ротному на Фитюлина указал. А я, наоборот, все эти трое суток за Славку мазу держал, как меня не мытарили…
— Брешешь ты все. При чем тут Гошка, если ты при ребятах на Славку указал, — упорствовал Юра.
— Так ошибся я там. В атаке разве разберешься… Зато у особистов железно за Славку стоял и выручил.
— Почему же тогда один идешь, если, как говоришь, выручил его?
От страха за себя трусы становятся находчивыми. Мгновенно сориентировался и Васильков.
— Завтра Фитюлин вернется, так мне Воронин сказал. Какие-то бумаги там надо еще оформить. Ты мне лучше скажи, где наша рота находится, а то спрашиваю всех и никто не знает.
— От роты восемнадцать человек осталось, а сейчас, поди, и еще меньше, — поверил Василькову Юра.
— Куда тебя зацепило-то, в ногу?
— Ну да, вчера еще, когда мы траншею брали. Думал, обойдется. Утром сегодня еще атаку с ребятами отбивал и, видать, загрязнил рану. Пухнуть нога стала, покраснела вся. Ну, и потурили меня к переправе.
— Так и заражение крови схлопотать недолго, — сочувствующе покачал головой Васильков. — Отпилить могут ногу-то.
— Не отпилят, — отмахнулся Юра. — Слушай, вернешься в роту, иди вместо меня к Застежкину. Трудно ему одному с бронебойкой управляться.
— Мне сначала лейтенанту Войтову записку от особиста передать надо. А там — куда прикажут.
— Войтов в госпитале со вчерашнего дня. Ранили его. Теперь ротой наш взводный старшина Колобов командует.
— Значит, ему вручу записку. Ты мне скажи, куда идти, чтобы к своим попасть?
Выслушав пояснения Шустрякова и распрощавшись с ним, Васильков зашагал в указанном Юрой направлении. На его груди висел автомат Фитюлина, плечи оттягивал тяжелый вещевой мешок. Более двух суток Павка скрывался на правом берегу Невы в Дубровском лесу. То, что выскользнуть оттуда дальше в тыл ему не удастся, Васильков понял в первый же вечер. Оставаться в лесу дольше — значило обречь себя на неминуемое разоблачение. И минувшей ночью он сумел проскользнуть с каким-то подразделением на катер, перебрался на плацдарм. По пути к передовой насобирал десятка два полных рожков с патронами к трофейным автоматам, девять «лимонок» и шесть противотанковых гранат. Зачем он тащил сейчас на себе такую тяжесть, Павка и сам затруднялся бы объяснить. Вину его эти боеприпасы уменьшить не могли, однако Васильков знал, как в них нуждаются на передовой, и хотел хоть чем-то загладить свой грех.
Присев перекурить на станину разбитой пушки, Павка достал из кармана гимнастерки замусолившуюся уже записку Воронина и огрызком химического карандаша переправил проставленную в ней дату. Как ни старался, а подделка была заметна. Васильков тяжело вздохнул, спрятал записку обратно в карман и двинулся дальше к передовой. Спасти его от нависшей над ним расплаты могло только чудо, и он проклинал теперь себя за собственную трусость.