Наверху, в узком коридоре, мы встречаем встречный поток уже наполненных пищей тележек, расходимся, почти как в детской игре «в пятнадцать», сдаем кастрюли для первых и третьих блюд и вступаем в другую очередь, где выдаются вторые блюда. Полные кастрюли везти назад нужно с немалой осторожностью, чтобы не расплескать содержимое.
Если в Воронеже еду развозили по палатам, передавая ее через специальное окошечко-тамбур с двумя дверками, то здесь в каждом отделении имеется своя столовая. У нас состоит она из двух частей: место, где собственно едят, на три стола, и место, куда я привожу тележку с полными кастрюлями. Столовая и кухня соединяются между собой широким окном в форме полукруга, через которое передается пища. Раньше это делал специальный работник, теперь его сократили и мы делаем это сами. Ремонт в помещениях – очень хороший, спасибо спонсору, известной итальянской компании.
В кухне также имеется пара холодильников и две электрических плиты для самостоятельного приготовления пищи, однако пользоваться плитой можно только после четырех часов дня. Посуду после еды мы моем сами на кухне. Еды, как правило, остается довольно много; все что остается – выбрасывается. Местная еда, спервоначалу, меня вполне устраивала, правда, уже спустя несколько дней ее специфичность стала ощущаться. Владик сразу отказался от больничной пищи, за очень малым исключением, так что на него приходится готовить отдельно. Отсюда что-то и мне достается, в дополнение к местному рациону.
Запись 10.04.2017. Мое проявление в бытие, первые установки
Категория: ВОСПОМИНАНИЯ
Сегодня Владику исполнилось четырнадцать лет, паспорт пора получать. Владик не хочет, стесняется делать фотографию – на голове ни одной волосинки не осталось. Сейчас он спит в своей комнатке в нашем доме, забившись лицом в подушку, глянцевый затылок, как лампочка, напоен утренним апрельским солнцем. Вспоминаю: в его возрасте, когда мне было четырнадцать с половиной, я остался без отца.
Мой папа пропал без вести. Папину квартиру забрало государство, папину мебель мама раздала по знакомым, домой привезли немногое – связки книг, рукописи, летную книжку и что-то из личных вещей. Кое-какие из книг сразу были расставлены на немногочисленных полочках, а что-то, более серьезное и скучное, еще долго стояло увязанным в углу и под диваном, дожидаясь своего часа. Нескоро, но час их настал: до сих пор отложилось в памяти, как в суете, расставляя по полкам книги, я роняю на пол маленький черный томик, не виданный мною ранее.
Поднял, открыл, пролистал. Это было старое академическое издание Омара Хайяма, тонкая черная книжка годов еще пятидесятых, с факсимильными переводами в приложениях. Вот взгляд цепляет резкая, чернильная вертикаль, отчеркнувшая слева какие-то строки. Эти строки я помню до сих пор:
Быть довольным одной костью, как стервятник,
Лучше, чем быть прихлебателем у презренных людей.
Воистину, есть свой ячменный хлеб лучше,
Чем питаться киселем низких людей.
Работал мой папа конструктором жидких реактивных двигателей в секретном оборонном предприятии. До этого был военным летчиком, разбился в тренировочном полете и был комиссован. В то время, в конце пятидесятых, шли масштабные хрущевские сокращения в армии. Сколько помню, дома по вечерам он читал и писал. Всю свою недолгую жизнь папа собирал книги по истории, философии, искусству. На них он тратил, наверное, все свои деньги. Мама говорила, что папа нашел что-то неправильное у Карла Маркса и пишет книгу по этому поводу. Для меня, пионера семидесятых, это было нечто совсем невероятное – ошибки у Маркса!
Подобный поиск истины плохо совмещался с карьерой конструктора жидких реактивных двигателей в советской «оборонке». Папой всерьез заинтересовались. Это был конец семидесятых годов, время массовых посадок инакомыслящих. Кого-то сажали в тюрьму, кого-то – в психбольницу. Многие не выдерживали и кончали с жизнью; например, выдающийся философ Эвальд Ильенков, да и не один он. Моего отца продержали какое-то время в психбольнице в Орловке, под Воронежем. В памяти сохранилось, как мы с мамой приезжали его навещать.
Последний раз я видел папу в июне семьдесят девятого года. Поздно вечером он вышел из нашего домика на заводской турбазе, где мы отдыхали вдвоем, сказав, что ему надо срочно ехать. Больше папу никто никогда не видел. Спустя два десятилетия, уже в девяностые годы, разные люди, отдыхавшие в те дни на турбазе, говорили мне про машину и людей из органов в тот вечер. Все они очень просили, чтобы информация осталась между нами, чтобы я никому на них не ссылался. Прошло много лет: разбирая папины архивы, я нашел письмо из академии наук СССР с сообщением о получении его рукописи. Дата на штемпеле была за неделю до исчезновения отца.
Главной папиной ценностью была свобода мысли и самостоятельность. Прошло много лет, но эти подчеркнутые строки в книге стихов Хайяма до сих пор стоят у меня перед глазами; как будто папа, пусть не из этого, так из другого мира, все-таки успел передать мне нечто важное.
Как показал весь ход последующей жизни, это ощущение свободы оказалось буквально впечатано мне в сознание, никогда его не покидая. С детства и до сих пор отчетливо и регулярно вижу сны: отрываюсь от пола, работаю руками, как в брассе, и поднимаюсь вверх, выше и выше. Солнышко, ветер в лицо, кажется, для человека ничего проще и естественней быть не может.
Другая установка, прошедшая красной нитью сквозь все мое существование – неодолимое стремление к жизни. Почти по Джеку Лондону. Оно было накрепко заложено еще до моего появления на свет Божий.
Это отрадное для меня событие имело место в самом начале зимы, в светлый праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы. Нам тогда привезли новый книжный шкафчик. Шкафчик хороший, из настоящего дерева, не как сейчас делают. Папа был еще на работе, мама дожидаться не стала и живо перетаскала стеночки-полки-дверцы на пятый, верхний этаж хрущевки. Спустя полвека мне довелось самому поучаствовать в разборке и перемещении шкафчика, так что увесистость его могу подтвердить своим личным опытом.
Седьмой месяц беременности – не самая подходящая пора для этаких подвигов: пошли схватки, маму экстренно увезли в роддом и в пять тридцать утра на свет появился мальчик. Хоть хиленький, да живой. Два восемьсот; и то – слава Богу. Наверное, еще в утробе я подсознательно ощущал грань между бытием и небытием и стремительно хотел проявиться в жизнь.
Потенциальным братикам-сестричкам моим в этой лотерее повезло много меньше. Раньше мама и папа снимали комнатку в домике на самом краю города, у военного аэродрома. Рубили дрова, топили печку, однажды маму, на очередном большом сроке, потянуло разобрать старую сарайку в саду, на дрова, видимо. Результат был сходный, только ребенок не выжил. Были детки и до меня, были и после. Но мама делала карьеру в крупном оборонном предприятии, дела шли успешно и помехи были ни к чему.
Как только мне исполнился годик с небольшим, я был пристроен в ясельки; когда мне было четыре года, в числе очередных помех оказался наш папа. Мы с мамой остались вдвоем. Мир, в котором строила жизнь мама, не вызывал у меня доверия. Наверное, именно в это время сформировалась очередная подсознательная установка – глубокое недоверие ко всякого рода карьерным колеям, полезным связям и нежелание втискивать себя в их рамки.
Иногда мама летом отвозила меня в деревню, недалеко от Вологды, повидать бабушку, да и всю нашу многочисленную родню. В маминой семье было восемь детишек, в папиной – четверо; для довоенной Вологодчины – дело обычное. Огромные срубы-пятистенки, повети-сеновалы-горницы; выскобленные дочиста полы, покрытые рядном лавки, огромная, закопченная печь с лежанкой на полкомнаты, иконы по углам; смешанные запахи, каких я нигде больше не встречал, но, сам не знаю каким образом, иногда отчетливо вспоминаю. Мелкие, тракторами рытые прудики с мутной водичкой на задах огородов, где мы ловили пескарей. Конский навоз, сенная труха, бабушкины пирожки с яйцом и луком, – каким-то незаметным образом все деревенские впечатления и открытия смогли укорениться во мне и со временем, подобно семени, пойти в рост: книзу – вглубь земли и наружу – вовне, к солнцу.