Так, значит, пишем: Гражданская война, потери тринадцать миллионов. Это полностью население, к примеру, Швеции двадцать первого века.
А потом в двадцать первом году голод в Поволжье. Пять миллионов со стола, эти фишки битые.
А еще через десять лет Голодомор. Политиканы орут, что там и десять миллионов, и пять миллионов. Только грамотные демографы из INED насчитали два миллиона человек. Всего-то. Фигня какая. Подумаешь, два миллиона трупов. И помнят люди лишь тех, кто в Голодомор своих детей съел и за то расстрелян. Кто чужих съел, тех не помнят. Чего их помнить, это же не потери.
Они же — выжили.
Цена? Цена — это буржуазный пережиток. Сказал же Окуджава, поэт умный и тонкий, словами не раскидывающийся: «Мы за ценой не постоим».
Так вот, цена: тринадцать плюс пять плюс два. Ровно двадцать миллионов.
Это сорок миллионов нерожденных детей в первом поколении, и уже восемьдесят во втором, и в третьем сто шестьдесят. У кого есть суперкомпьютер, попробуйте расчет проверить. Вдруг у меня от ярости руки дрогнули, вдруг я не там запятую влепил.
А ведь это еще за пять лет перед недоброй памяти «тридцать седьмым» годом. Да и что там «тридцать седьмой», пятьсот тысяч пуль в полмиллиона затылков, ерунда какая. Население моего города полностью, если что. Ну так, «Россия людьми богата», еще царевна Катька говаривала, переползая из постели одного хахаля в постель другого.
А ведь там, кроме расстреляных, полстраны через лагеря прошло. Кто сидел, кто сторожил, кто передачи возил, кто в ожидании трясся; кто, высунув язык, писал на соседушку донос квартиры ради…
И потом опа, внезапно! Уголовная романтика, сам Высоцкий поет. По городам вечером от гопоты не пройти. Восточнее Урала: «Не сидел — не мужик». В школах «арестантский уклад един»… Вот в самом деле, ну откуда?
Так что, вместо чтобы сейчас настоящую великую княжну на пулемете раскладывать, я думаю: что у Маришина в «Звоночке» спереть, а что подсмотреть у Колганова в «Жерновах истории». А «Остров Крым» я уже у Аксенова попятил, сейчас вот лечу воплощать в жизнь. Мне не до красивых решений, не до изящных. Это будет пошло.
Но это будет.
Потому что в конце заплыва нас ждет Вторая Мировая Война.
Двадцать миллионов.
Оценочно. Точной цифры нет, хотя скоро сто лет с той войны. И разрушенная страна. И безногие, безрукие «самовары» на Соловках. И штурман 661 АПНБ — авиполка ночных бомбардировщиков, Рапопорт, ответивший как-то журналисту:
“В феврале 1942 года возвращаемся из немецкого тыла с бомбежки, смотрю на землю и не могу ничего понять. Час тому назад летели над заснеженным полем, а сейчас это поле все черное. Потом рассказали, что бригада морской пехоты в полном составе полегла, а сплошное черное пятно — да это они в бушлатах в атаку!”
Я знаю, кто там лежит. Фамилий не знаю, лиц не знаю. А кто лежит — знаю доподлинно. Лежит изобретатель межзвездного двигателя, умнее Цандера, Глушкова и Челомея, вместе взятых. В следующем ряду премьер-министр, лучше Косыгина и Струмилина. А на нем сверху генсек нормальный, взамен Горбачева. И учитель гениальный, круче Макаренко в сто раз, так и не выведший пацанов из банд в космос, а девчонок из борделей в жизнь. А через три тела врач, так и не открывший лекарство от рака. Да и просто работящие непьющие мужики там лежат во множестве. Тоже, оказывается, дефицит в двадцать первом веке. Вот с чего бы, а?
Лежат, кого Советскому Союзу в девяносто первом году не хватило.
И подснежники растут у старшины на голове.
Ну ладно, скажет здесь наблюдатель, сохранивший здравый рассудок, не купившийся на мои неуклюжие попытки вышибить слезу. Ладно. Люди там. Кошки. А почему непременно СССР? Отчего не Российская Империя 2.0 с фантами и гимназисточками? Отчего не Великая Укрия? Ведь я-то могу море и взаправду выкопать, боеголовок хватит.
Я — линкор Тумана «Советский Союз». Отстаивая страну, я, помимо прочего, спасаю собственную жизнь. Кто думает, что имя корабля ничего не весит и ни к чему не обязывает, «Приключения капитана Врунгеля» еще раз перечитайте. Как вы яхту назовете, так вам в лоб и прилетит. Легкая книга, радостная. Не те циферки, что у меня в голове горячим снегом, багровой метелью.
До второй мировой — двадцать миллионов.
Вторая мировая — двадцать миллионов.
Сорок миллионов — это сколько в процентах от страны, в который вы сейчас эти строки читаете?
После Второй Мировой уже так, по мелочи. Ну там убили приусадебное хозяйство, ну там раздавили артели-кооперацию, ну там засуха… Голодный бунт в Новочерскасске, Верхне-Исетский радиоактивный след. Разве ж это потери? И миллиона не набирается. А сколько народу с голодухи рахитами выросло, сколько из-за вечной нищеты, от бездомности, отказалось третьего ребенка рожать, сколько народу навсегда, навек, в подкорку себе и детям вбило животную ненависть к московской власти… Кто же их считал?
А потом, внезапно — даешь перестройку! Даешь демократию! Нафиг ваших коммунистов, Бориска наш президент, Кравчучело ваш президент, Назарбаев тот вообще хитрый азиат: не ваш и не наш президент. Развод и девичья фамилия!
В самом деле, вот чего они, а?
Я могу понять, что местные всего этого не знают. Вон как девочка на левом кресле раскраснелась. Радио! Цеппелины! Аэропланы!
Ей-то местные умники совершенно точно рассказали: Великая Война была последней — а не Первой. И многочисленные ораторы в Лиге Наций и других подобных заповедниках болтунов на самом деле решают судьбы народов. А уж если кто подписал антивоенный протест — все, с войнами покончено!
В самом деле, вот сейчас как запилим сто тыщ аэропланов с командирской башенкой, так сразу и счастье всем.
Никто не уйдет!
Оно и правда: от аэроплана еще ни один пешеход не убегал.
Так это лепечет бывшая великая княжна, оранжерейный цветочек, выкормыш императорского двора. Ей простительна некоторая наивность в вопросах изготовления колбасы.
Но почему мои бывшие современники считают, что я должен смириться без единой попытки что-нибудь сделать?
Ладно, в прошлой жизни у меня сил и смелости не хватало. Но здесь-то канонiчое скрепное попадание, здесь-то чего бояться?
Или…
Или все именно того и боятся, что сработает?
* * *
— … Работает, — Корабельщик сдавил бока черного зеркальца пальцами, и Татьяна увидела на черном стекле зеленые буквы, услышала собственный голос и всю их недолгую беседу.
— Что это? Фонограф? Такой маленький?
— Возьмите, пригодится отвести обвинения в компрометации. Там, куда мы уже скоро прилетим, незамужним дворянкам непристойно долго разговаривать наедине с малознакомыми мужчинами.
— Неужели вы полагаете, что я не знала этого, когда добиралась к вам?
— Полагаю, что знали. Но запись разговора все равно возьмите. Успокоите мать, если уж больше ни для чего не пригодится.
— Благодарю. Игрушка полезная. Но где же сам разговор?
— То есть?
— Мы скоро будем в Ливадии, верно?
— По расчетам, часов через шесть-семь.
— Я хотела бы просить совета. Что мне делать в Ливадии? Кем быть?
— Уточните.
— Быть просто Татьяной Романовой мне никто не позволит. Как и papa с mama никто не позволит оставаться просто гражданами. Я хочу заранее принять какую-то линию поведения.
— А почему вы спрашиваете об этом именно меня?
Татьяна огляделась. Вокруг все так же не существовало ничего, кроме бескрайней синей тишины, и не жило ничего, кроме серебристого небесного кита под ногами. Чуть заметно, на пределе чувств, дрожала жесткая скамья: это невидимые отсюда моторы немецкой выделки неутомимо вращали лакированные лопасти, окованные по краю der Duraluminium. Сырой Петербург и кошмарный Ипатьевский дом остались плоскими картинками в памяти, забылся даже недавний путь по раскачивающейся лестнице, куда-то пропал ветер. Единственная весомая и зримая вещь — угловатый разлапистый пулемет между собеседниками; да на бескозырке Корабельщика горели золотые буквы, сливаясь под неумолимым солнцем в сплошное пятно, вспыхивая то ярче, то слабее, когда матрос чуть наклонял голову.