«Надо уходить!»
Люся пробежала пальцами по пуговичкам домашнего халатика и скинула его. На ней были только розовые трусики и какой-то девчоночий, видимо, самодельный беленький лифчик. Она мягко перегнулась, расстегнула его и зябким движением выскользнула плечами из бретелек. Я, задыхаясь, увидел два нежно-розовых кружочка, рдеющих на пронзительно белых беззащитных холмиках… Вдруг она вздрогнула бросила взгляд на окно и потянулась к рубашке. Я рванулся напролом сквозь колючую акацию. Обжёг лицо. С маху саданулся о штакетник. Отлетел. Вскочил. Перебросился через него и, шатаясь, пошёл. Я бродил до рассвета. Щёки мои горели, под ложечкой сладко ныло, в глазах всё было белым и розовым, белым и розовым…
Я переждал несколько мучительных дней, отодвигая себя в пространстве как можно дальше от Люси, не смея и взглядом скользнуть по её фигуре или лицу. Она же, по-прежнему, видимо, обо мне не думала. И я через неделю опять начал красться по её ещё не остывшему следу. Но к окну больше никогда не приближался.
Кто знает, может, со временем я и решился бы, так сказать, бухнуться ей в ноги – к-к-казни или м-м-м-милуй! – но неожиданно и страшно точку моему роману поставил дед Козёл.
В Доме культуры шёл последний сеанс. Люся была там. Естественно, и я. В этот раз я настолько осмелел, что впервые сел вплотную за ней и весь фильм осторожно, по-собачьи, вдыхал пьянящий запах её распущенных влажных волос. Почему-то она была без подруг. Я понял, что наступил наконец-то вечер решительных действий. Свет вспыхнул. Она вышла. Я следом. Фара луны после темноты зала слепила глаза. Дождь уже перестал.
Чтобы от клуба попасть на улицу Мира, где жила Люся, надо было обогнуть колхозный сад. Фильм в этот раз был не ахти, публики мало, и когда мы – Люся впереди, я шагах в полста сзади – подошли к садовому забору, то остались на мое счастье (или горе!) вдвоём. И свидетельницей – луна. Как в кино.
«Всё, сейчас начнется вдоль забора глухая тропка, надо просто догнать и небрежно – главное, небрежно! – свою охрану предложить… Сейчас! Только не чересчур волноваться, милейший, а то ей от твоего заикания тошно станет…» Люся вдруг оглянулась на меня и – вот девчонка! – сдвинула оторванную доску в заборе и прямиком через ночной сад. Я остановился. Чёрт с ним, с садом, но ведь там где-то дед Козёл!
Я тронул доску и осторожно заглянул в щель. Люся быстро шла между деревьями, а на ветвях, словно игрушки на новогодних ёлках, блестели яблоки-шары. Я было хотел схитрить: дескать, махну вокруг и встречу Люсю с той стороны, но вдруг рассвирепел и одёрнул свою душонку – что она обо мне подумает? Она-то идёт и на всех дедов и «козлов» начхала!
Я решительно протиснулся, заспешил по чуть заметной дорожке и уже надавил лёгкими на диафрагму, собираясь окликнуть Люсю, как вдруг откуда-то сбоку и сзади громыхнуло:
– Сто-ой, едрит твою да! Сто-о-ой, стервецы!..
Козёл!
Меня и сейчас всего перекорёживает от мучительного стыда при воспоминании о том, что произошло дальше. Я даже, подлец, не оглянулся. Не посмел оглянуться. Меня как ударило. Я подпрыгнул от окрика, втянул голову и помчался паршивым сусликом, теряя ноги, спотыкаясь и чуть не падая. Мелькнуло растерянное лицо Люси, её перекрученное в полуобороте тело. Мимо. Выстрел! Захлебнувшееся «Ой!» и – надрывный душераздирающий визг-стон…
Дед Козёл в тот вечер был пьян и вместо «солёных» патронов (он и раньше по пацанам постреливал солью) засадил в двустволку бекасиные. Люсе ампутировали правую ногу – колено было полностью раздроблено и началась гангрена. Люся долго лежала в области, потом, выписавшись, сразу подалась куда-то в другие края, к родственникам. Одноногая. Я её больше никогда не видел и даже не могу представить её такой. Не могу.
Деда судили. Я выступал свидетелем. В те времена опьянение, как ни странно, ещё являлось смягчающим вину обстоятельством, кто-то к тому же за деда Козла вступился настойчиво, и ему припаяли всего два года.
Ещё на суде меня обожгло отношение ко мне людей: ненависть, презрение, гадливость, насмешки… Сначала всё было нормально. Хотя сидели в зале все свои, сельские, но мало кто знал подробности события. Я не мог ни с кем об этом говорить. Я целыми днями сидел дома (даже в школу перестал ходить) и только и делал, что выворачивался из себя чулком от стыда и тоски. На следствии я многого не договаривал, мямлил, что случайно в саду оказался, что не успел помочь и всё в таком духе. А вот тут, на суде, вдруг решил, что мне надо покаяться. Перед народом покаяться в своей трусости, и тогда, думалось, я перешагну этот проклятый барьер, тогда я смогу наконец взглянуть в глаза людям и, главное, Козлу. На него я вообще смотреть не мог, как ни насиловал себя.
И я начал каяться. Правда, я почему-то начал не с топора, а с самого трудного:
– Я л-л-любил Л-л-люсю…
Я смотрел в пол и выдавливал мучительно, как дурную кровь из раны, слово за словом. «Только не надо про розовое на белом, не надо!» – билось в виске… Но я и про это рассказал. И вот когда должно было нахлынуть так страстно ожидаемое облегчение, я глянул в зал, и всё во мне надломилось…
Я понял в ту же минуту, что в селе мне не жить, и потому на следующий день уехал в краевой центр. Пошёл работать на стройку, копал поначалу землю (да мне и всё равно было – землю копать, гвозди ли заколачивать или деньги фальшивые печатать), поселили меня в общагу. Сперва приставали и в бригаде, и соседи по комнате, на знакомство набивались, потом бросили. Я знал, что они меня Заикой и Чёрным Ящиком окрестили, – плевать! Я молчал. Не до них было. Тут это началось.
Он повадился ко мне по ночам приходить. Днём-то ломаешься с лопатой до двенадцатого пота, он и отставал, а ночью садился на край кровати, мерзко по голове меня шершавой корягой своей гладил и что-то бормотал с угрозой. Прямо запах болотный изо рта его чувствовался…
Я поступил в вечернюю. Начал по ночам заниматься, в холле общаги книги читать, а оставшиеся для сна четыре-пять часов единым глотком проглатывал. Знал: остановлюсь – опять вцепится. И я без остановки читал, читал, читал, пока над книгой же и не отключался. Поглядывали на меня странно. Ох уж эти взгляды! Всю жизнь! Всю жизнь!..
Сейчас-то я понимаю, что это был бой с тенью. Всё равно, что пришла Курносая за человеком, а он кулачонком ей в оскал начал тыкать и думает, что сопротивляется, и не чует, глупый, свиста, с каким приближается к его шее отточенная коса Смерти…
Однако я в сторону ушёл. Я-то с её сестрой бороться пытался. Пытался…
Через два года, как ему освободиться, и начались у меня кошмары сильнее прежнего. Ведь взбрело же в голову, что он непременно оттуда ко мне заедет. Впрочем, я и не знал точно, в каких местах он «отдыхал» и какой дорогой будет возвращаться. Я ждал. Каждый час. Каждую минуту.
И дождался.
Раз поздно вечером в ноябре, после работы, я лежал поверх одеяла и ждал-следил. За окнами лило. Два парня сидели за столом, пили ядовитый вермут и играли в карты, смачно матерясь. Я зримо увидел, как дед Козёл, с нелепым мокрым мешком на плече и топором за поясом, подошёл к дверям общаги, отряхнул капли дождя с шапки и бороды, спросил что-то у вахтёрши и, цепляясь за перила, полез по лестнице… Внутри меня что-то натягивалось и начало вибрировать, сердце свернулось в трубочку. Я машинально пошарил руками, но ничего тяжёлого рядом не было. Дверь отворилась без стука, и он вошёл. Даже не вошёл, а как-то противно, ёрничая, впрыгнул в комнату.
– А вот и я, касатик! Едрит твою да!..
Парни так увлеклись картами, что – ноль внимания. Дед Козёл вдруг судорожно, суетясь, начал сдёргивать мешок с плеч, одновременно пытаясь вытащить топор из-за ремня (он каким-то мерзким рыжим ремнём был в поясе перехвачен), и всё время косил на меня чёрным глазом.
– Ааааааааааааа!.. Н-на п-п-помощь!..
Со мной тогда еле справились пятеро (из коридора ещё набежали). Вызвали мигалку с крестом. Лечили долго. Когда выпускали, врач напоследок ещё раз вдолбил: читать поменьше, а лучше совсем бросить – нельзя голову напрягать. Подался опять на стройку, уже в другое СМУ, землю копать.