Литмир - Электронная Библиотека

- А Деметра меня каааак… начнет искать! Нет, вот перья выщипать хотела… - Эрот потряс кудрями, подумал и заявил непонятно: - Вот сразу видно, что они родственники… А я ж тут ни при чем! Я ж не знаю, чем в него стукнуло! А в нее-то я уж точно не стрелял и не собираюсь…

Не стрелял, - пела Минта про себя. В нее – не стрелял. В него – не стрелял. Этот брак не будет счастливым. Будет – мучительным. Нужно будет пройти по течению Коцита, навестить подземный мир. Она давно там не была, после Гипноса и Ахерона там не с кем было наслаждаться, а с сыновьями Гипноса можно было перевидеться и на поверхности. Но теперь – надо будет. Коцитские нимфы наверняка соскучились по новостям мира солнца.

Интересно бы знать, что нужно – тому. О котором предпочитают не шептаться, чтобы не омрачить день. Трепет? Страх? Преклонение? Уверение в своем могуществе? Восхищение? Тепло?!

*

…боль. Холодная, вязкая боль собственного предательства, месть самому себе и той, которая не только не любит, но и ненавидит, забвение в постылой страсти, в обязательном наслаждении телом податливой нимфочки, на самом деле – ненужной, но, о Тартар, необходимой, как река – утопленнику, как воды Леты – тени…

Она поняла сразу, еще до того, как увидела его лицо – когда он сжимал ее плечи и кусал губы, путаясь сдержать рвущееся наружу в момент любовного пика «Кора…». Его наслаждение мешалось с болью, ее – с торжеством: мой, мой, сколько бы ты раз не сказал мне сейчас обратное!

- А имя твое…?

- Аид.

- Ты шутник. Разве не слышал, что поют рапсоды? А какие ходят сплетни – не знаешь? Владыка Аид – старик, да еще уродливый. А ты…

- Не Аполлон.

- На тебя только раз взглянуть – и уже не до аполлонов. Ты будто из древних песен – черное пламя, которому сам отдаешься, чтобы – до костей…

Черное пламя. Она с восхищением смотрела на его лицо – отголосок ушедшей эпохи. Касалась тонких, поджатых губ, скользила пальчиками по острым скулам, обрамленным взмокшими прядями.

Будто касаешься лезвия Таната.

«Я не вернусь», - сказал он, стоя над ней и стискивая шлем. Конечно же, как все другие. «Вернешься», - ласково поглядела вслед Минта. Сегодня глотнул забвения со мной – и после будешь возвращаться, неизменно, злясь на себя самого, причиняя себе еще большую боль.

- Радуйся, Хтоний! – не поднимая головы, сказала она ему через день, когда он объявился у ее пещеры

Насмешливо. Нагловато. Не пряча торжествующей улыбки. Поднялась, потянулась, скидывая на утоптанную землю у своей пещеры ничтожный хитон (хитон и так ничего не прикрывал, но к чему еще ткань между ней и ее сокровищем?).

- Ты все же отыскал меня? Я слышала в прежние времена: от тебя бесполезно прятаться, Черный Лавагет, мол, из Тартара достанет! Скажи – тебе нравятся пещеры? Хочешь увидеть мою?

Кажется, он дернулся, будто собирался уйти. Потом махнул рукой, в которой был шлем, подошел. Положил шлем на камень, глядя поверх ее головы. Равнодушным, ничего не выражающим взглядом, на дне которого плавала жажда забыться еще раз.

Позволил снять с себя хитон.

После она с удовлетворением вытянулась под ним на ложе из пахучих трав, оставляя коготками метки на его плечах и спине, зачарованно наблюдая, как по бледной коже ползут поблескивающие капли ихора.

Наслаждение было непохожим ни на одно из многих других. Словно ты обуздала ветер. Укротила море, сковала лаву вулкана. Села на олимпийский престол… нет, все равно мало и не то. Словно в олимпийской амброзии, которую Минта всегда считала слишком приторной, наконец-то появился хмельной оттенок горечи – и от этого она стала совершенной.

Лучше уже не будет, думала Минта, в очередной раз отдаваясь ему в пещере, на постланном поверх трав плаще. Как жаль, как жаль…

Его она ждала как никого другого.

Прислушивалась к шороху ручья, крикам воронов да сов. Днем, хотя ее Хтоний приходил обычно по ночам. Придумывала: о чем сегодня будет говорить? Он ведь не разговаривает, так, бросается отрывистыми, наполненными тайной злостью (на нее и на себя) фразами. И в ожидании этом тоже было наслаждение.

Во всем.

В сладком шепоточке: «Рассказать тебе, как я была с Дионисом? Мальчик такой смешной…» В каждом ее воспоминании о других – с ним можно было не притворяться, смаковать воспоминания напоказ, отношения только приобретали остроту оттого, что он оказался одним из многих.

В случайной пощечине: об этом его приходилось просить, как о милости. Ее Хтоний до странного не любил грубость. Может, не считал, что безусловную власть следовало проявлять таким образом.

В его гневе. Она любила бередить его раны, упоминая ту, вторую. Не стоящую его девчонку, влюбленную в солнце и в песенки. С неизменным, мстительным ядом, который иногда удивлял саму Минту: почему так? Потому что эта жена не ревнует своего мужа? Потому что и она не видит истинного?

Потому что она отравила его сильнее Минты. Непонятно только – чем, ибо красотой так привязать нельзя. Потому что каждый раз он плюется презрительными словами из пустоты – не для того, чтобы показать, что он подземный Владыка, а оттого, что в его крови – отрава дочери Деметры, которую он хочет – и не может забыть.

От которой даже Минта – недостаточное лекарство.

- Почему ты не изнасиловал ее тогда?

Он повернул голову. Смерил подернутым полусонной дымкой взглядом. Потом уловил, о чем она, дернул щекой, хрипло бросил:

- Ты что, не знаешь, о чем поют аэды?

- Аэды – легковерные глупцы, - фыркнула Минта, разбрасывая по его обнаженной груди свои волосы. – Как и олимпийцы. Особенно олимпийки. Если бы ты это сделал – она бы была уже твоей. Олимпийские женщины относятся к этому спокойнее иных шлюх. Поплакала бы месяц… два… к свадьбе бы сломалась и смирилась, как многие. Но ты ведь всегда ходишь неторными тропами…

Ах, как она любовалась гневом, который иногда, хоть и все меньше, появлялся в нем! Скулы белеют… темнеют глаза – две неизбывные бездны… Пламя прорывает полусонную дымку, пальцы больно стискивают плечо – ах, хорошо до чего!

- Я говорил – не смей о ней…

- Что ты сделал, чтобы уязвить ее настолько больно? Не расскажешь? Жаль. Ну, тогда иди сюда, Хтоний, – рассвет еще нескоро…

Бедный, бедный, - думала она, когда он задремывал посреди ее волос, отвернув лицо к стене пещеры, где стоял двузубец. Отравленный тем, от чего избавила меня Афродита. Ничего, я же вижу – тебе уже легче. Тебе уже почти все равно, когда я о ней заговариваю, а будет – совсем все равно. Ты уже не шепчешь ее имя, когда берешь меня. Очень-очень скоро она станет для тебя просто – женой, боль свернется в клубочек и отступит, и ты будешь приходить ко мне из опасения – чтобы она не вернулась.

Чтобы та, другая, не стала тебе когда-нибудь еще дорога.

А дочка Деметры рано или поздно будет молить меня отпустить ее мужа. Вот только я не отпущу. Маленькая дура не заслуживает такого подарка: ты будешь в моем омуте столько, сколько я сама решу. Перестанешь со временем ненавидеть меня за то, что я с тобой делаю.

Смиришься. Ты уже почти привык ко мне, а скоро – знаю, скоро – ты скажешь то, что уже давно стало правдой: ты признаешь, что тебе хочется остаться.

- Скажи, она ревнует тебя? Следит за твоими отлучками? Расспрашивает слуг? Или она и на это неспособна?

- Мне плевать, на что она способна.

- Жаль. Будь ты моим – как бы я ревновала тебя, какие сцены бы закатывала! Как думаешь, если бы ты описал ей свои отлучки ко мне… как целуешь меня… обнимаешь… что эта дурочка сказала бы?

- Заткнешься наконец или тебя придушить?

- Но ты не убьешь меня, Хтоний… ты даже не заставишь меня замолчать. Я ведь всегда даю то, что нужно, вам всем… Хочешь, я скажу тебе, почему ты приходишь сюда снова и снова? Потому что со мной тебе становится еще больнее.

«Да, - сказал он под утро. – Мне хочется остаться». И Минта с трудом скрыла дрожь упоения: ни одному воину не знать такой победы над противником!

Получи, дочь Деметры. Он был тебе не нужен? Я заберу его почти всего, не на четыре месяца в году – насовсем – и когда ты поймешь, каков он на самом деле – будет поздно.

22
{"b":"664095","o":1}