Хотелось зареветь. По-детски, прямо ему в панцирь. И нажаловаться на остальных. Сказать, что они ей даже золотой трон поставили. Сказать, что она перепробовала тридцать видов дров. А очаги на Олимпе не хотят разгораться – пыхают как-то надменно и фальшиво. Может, даже спросить: «Конечно, у тебя там битва, но почему ты раньше не приходил?!»
Она смолчала, только радовалась своему пробуждению. Смотрела на хмурое лицо брата – как в старые добрые времена. Слушала сплетни про Эпиметея, его жену Пандору и сосуд, в котором были болезни… Согревалась вином.
В огне были приятные, шафранные оттенки. В тот день, и еще потом, когда брат женился на Весне. Гестия хлопотала над приготовлениями свадьбы, носилась с распоряжениями, забывала надевать сандалии, помогала Афине шить наряд для юной Коры – а на свадьбе все старалась пошептать невесте: «Ты не бойся, он на самом деле очень хороший… понимаешь? Он просто замерз. Но ты ведь дочка Деметры, ты ведь сможешь, ты справишься…»
Потом огонь начал тяжелеть. Как наливающийся колос, который гнется к земле и ждет серпа, но серпа нет. Гестия теряла дни и забывала себя, и просыпалась, когда на Олимп наведывалась Кора, сперва грустная и неразговорчивая, потом – звенящая песнями.
Тогда огонь очага на Олимпе трепетал – и выравнивался, и опять наливался медом – чтобы медленно ржаветь, когда Кора уходила с Олимпа к матери.
Годы оковывались золотом, как равнодушием. Дом таял, превращаясь только во дворец.
У Владык не бывает домов.
- Пойдем к смертным? – предложила как-то раз братова жена. – Что?! Ты там разве не была? Можно превратиться в нищенок и просить подаяния. Или в бродячих певцов, это так забавно! Или можно просто танцевать на деревенском празднике.
Той ночью они сидели у очага старенькой вдовы. Гостеприимная вдова покормила, чем могла (Кора невозмутимо жевала черствую лепешку, а Гестии пересоленный козий сыр казался с чего-то слаще амброзии). Потом присела, охая, перед очагом. Начала греть скрюченные пальцы, подкармливая послушное пламя хворостом.
- Люблю в огонь-то смотреть, - сказала скрипуче и раздумчиво. – Тепло. Дом. Придешь – одно и радует. Детей нет, внуков нет, только – огонечек, вот. Великой богини Гестии это огонь. Вы-то, девоньки, любите?
Когда они вышли в росистое утро, хозяйка спала тяжелым сном. И Персефона зябко поежилась, обернувшись к кому-то, кого Гестия сперва не заметила в туманной дымке.
- Ты за ней?
- Мойры, царица - отозвался холодный, режущий голос. – Ее нить прервана.
- Делай свое дело, - процедила Кора с властительными интонациями и оттащила Гестию подальше от дома, и там уже стала собой и прошипела: «О, Хаос, как же я ненавижу этого падальщика! Его братца чуть терплю, но сам он… На кой ему меч, когда он может убивать выражением лица?!»
Потом взглянула на Гестию – задыхающуюся от понимания, словно озаренную, и встревожилась:
- Ты тяжело дышишь. Это Танат? Я сама долго привыкала. И здесь ничего не сделаешь – он неумолим, да и Мойры…
Гестия покачала головой. Улыбнулась. Взглянула в лицо братовой жене, смаргивая мелкие, радостные слезки.
- Мне нужно к Эпиметею, - сказала тихо и весело.
Персефона приоткрыла рот.
- К брату…
- К брату Прометея. Того Прометея, который украл искру божественного огня.
Чтобы подарить ее смертным. Тем самым, у которых так ярко горят очаги.
Решение упало внезапно – зрелым яблочком в ладонь. Покаталось в ладони, спелое, краснобокое.
- Уходи, олимпийка! – яростно выпалил Эпиметей. Титан обрюзг, полинял и повытерся, как неумело вытканный ковер. Красавица Пандора, капризно изогнув стан, нашептала что-то мужу: - Мне… нам уже хватило даров от вашего племени!
- Но я не предлагаю даров, - улыбнулась Гестия. – Я только прошу дар у тебя. Мне нужна надежда.
- Надежда не для богов, - сухо отрезал титан, - не для победителей. Они наелись своей властью, что еще?! Теперь там, вовне, по земле ходят болезни – как доказательство их могущества…
Прекрасная Пандора нагло усмехнулась в лицо Гестии.
- Брат! Брат дал им искру, а из-за Олимпа… и из-за меня… все, что он сделал, идет прахом!
- Нет, - просто сказала Гестия, - если в их очагах будет гореть надежда.
Надежда тихонько скреблась на дне глиняного сосуда, и Гестия несла ее очень осторожно. Укачивала – чтобы надежда отдыхала, им еще многое нужно будет сделать вместе…
Потом еще был визит к Дионису. Смешному и настойчивому, который почему-то очень хотел усесться на дохлое золото.
- Мальчик, ты хочешь трон? – удивилась Гестия – и успокоилась, услышав от синеглазого, кудрявого безумия:
- Я хочу места на Олимпе. А сидеть там все время… ик! Ну, не настолько же я безумец!
- Радуйтесь, я ухожу!
Какие у них были глаза! Гестия смеялась. Погладила Ареса по головке, чтобы увидеть, как он дернется. Все время сдерживалась, чтобы не прыснуть со смеху: внутри пробудилось что-то по-детски шкодливое, и во время прощания она легкомысленно порхала от трона к трону, смотрела в лицо каждому, улыбалась – каждому…
Тяжесть пришла потом. Она подарила на прощание Персефоне свои бусы из коральков, янтаря и осколков алых камней. Обняла рыдающую Геру еще раз – дополнительный. Потом пошла в ту комнату, где был приготовлен очаг (встречаться с Дионисом не хотелось). Погладила сосуд в углу (теперь уже скоро…)
Стала ждать.
Он не мог не прийти – всегда появлялся в такие минуты. Гермес должен был ему сообщить.
И она знала, что он не поймет ее радости, не разделит счастья – но нужно было попробовать, хотя бы прощальным даром…
Он изменился меньше других. Может, просто не мог измениться больше. Черной тенью стоял у очага – слушал, как она рассказывает, что никого здесь не может согреть, как кается в том, что испугалась и не помогла…
Не радовался. Молчал. Казалось: сейчас протянет руку, кинется останавливать – и Гестия шагнула в угол, поднимая на руки сосуд Пандоры.
- Я заберу ее с собой, Аид, – и она будет вместе со мной в пламени каждого очага. Чтобы тот, кто возвращается домой пусть даже после бедствий – чувствовал, как крепнет в нем надежда.
Труднее всего было заставить его поджечь очаг, в который она шагнула. Почему это должен быть он? Почему-то должен он – никто иной.
Чтобы пламя взметнулось убивающим багрянцем, плеснуло крыльями смерти – а потом взвилось, побежденное, разрослось домашними уютными искрами, окутывая ее фигуру теплым покрывалом. Чтобы она подарила прощальную улыбку – полную надежды. Тому, кто так умело убивал надежду в чужих очагах.
- Навещай мой дом… сестра.
- Я обязательно навещу его – когда у тебя будет дом…
Может ли быть дом у Владыки? Не дворец – дом? Все полагают, что нет. Но это ничего. Все полагали, что Крона нельзя победить. И что в подземном мире никогда не будет царя. На самом деле невозможного нет, главное – только хранить тепло.
Тепло… тепло… тепло…
*
- Пой, - тихо просит воин, - тебе непременно нужно петь сегодня.
Жена с удовольствием мурлычет колыбельную, но поглядывает на мужа с удивлением: почему непременно? Чего ждет? Что такого может дать надежда в очаге?
Почему он настойчиво тянет ладони к огню?!
Тепло от огня тихонько перебегает по пальцам. Пламя впитывает слова тихой песни, пламя насыщается оттенками: медными украшениями, и песком, в котором играют дети, и яркими, сочными персиками, и морковкой, и охрой, и медово-лимонным, и янтарем, и киноварью… Пламя безумствует и хлещет через край очага, раскрывает невиданный бутон, розовеет щеками, отгибая оранжевые лепестки – и из огня плавно шагает фигурка босой девушки в обгоревшем гиматии, с круглым веснушчатым лицом.
Девушка оглядывается с недоуменной улыбкой.
Ковры. Медноволосая женщина в зеленом у очага замерла, остановив песню. В углу, небрежно отставленный, спит двузубец. Над краем колыбельки – любопытная мордочка девочки, только-только научившейся стоять.
Воин, в волосах которого осторожно сквозит седина, молча смотрит на нее снизу вверх – с корточек.