Я в то время рисовала, любила, по крайней мере. Поля школьных тетрадей вечно покрывали незамысловатые каракули, точки, символы. Может, для меня это было неким актом самовыражения, но я всегда писала иначе, чем нас учили. В заглавных буквах присутствовали петельки, завитушки, наклон и еще какая-то ерунда. Порой эти эксперименты доходили до того, что я переставала разбирать написанное.
Зачастую учителя ничего не говорили, могли намекнуть о не самом подходящем месте для творчества, но не переходили границ и, к сожалению, всегда разбирали мои эссе.
Миссис Керн же показательно вырывала листы и заставляла все переписывать, если видела размазанные чернила или лишние пометки. С того момента я стала рисовать на отдельных листах, которые вкладывала в тетрадь, но, когда они заканчивались, начинались каракули на бёдрах. За окном был сентябрь или октябрь, время достаточно теплое, чтобы днем ходить без гольф или гетр, но по утрам я стучала зубами от холода, когда отец отвозил меня в школу. Видимо, я простыла и так заработала не то цистит, не то что-то похожее.
В тот злополучный день я не сделала домашнее задание и первую часть урока сидела на иголках, вслепую выписывая на ноге в ряд «непослушная, непослушная, непослушная, непослушная», борясь с желанием отпроситься в туалет. Где-то минут за пятнадцать до окончания терпеть стало невозможно, и я подняла руку с единственной целью — получить пропуск для дежурного и желательно услышать механическую трель звонка по пути в класс.
«Мисс Рейзерн, вы снова не удосужились выполнить домашнее задание. Выходите, уделите нам свое драгоценное время».
Вы уже знаете, что происходит дальше. За исключением пары деталей.
Юбка зацепилась об ободранный край парты и слегка задралась, пока я пыталась ее отдернуть вниз и закрыть ряды слов на ноге. Тщетно. Миссис Керн заметила и краем указки нарочно задрала тонкую ткань вверх. Понятия не имею, что она говорила в этот момент, но ее слова будто бы обрели форму и заполонили весь класс, сдавливая, точно под прессом. Я стояла спиной к классу, держа в дрожащей руке условия задачи, а другой пыталась смазать чернила, сделав их нечитабельными для остальных. Тогда меня совсем не интересовали цифры, порядок действий, деление и результат. Я просто надеялась, что звонок прозвенит раньше, чем описаюсь и привлеку еще больше внимания, но время, казалось, играло со мной в другие игры.
Когда миссис Керн закончила свою пылкую речь о нищете и выхватила из рук листок с примером, поставив «неуд», чтобы отправить на место (или куда-там-тебе-надо), то заметила грязь от черной пасты на пальцах. Для нее это стало последней каплей. Она закричала о неряшливости и несколько раз со злости ударила указкой по руке, а потом отправила на место.
Со звонком ничего не окончилось. Преподаватель оставила меня (и еще пару несчастных, не сдавших работы) выполнять одну четвертую заданного, чтобы получить низший балл. Просьбы отпустить во внимание не брались.
Не знаю, заметил ли кто-то, но до конца учебного дня я проходила с влажной и холодящей юбкой.
До дома я спасалась бегством, где смогла вдоволь разрыдаться, стирая слюной повторяющееся снова и снова слово «непослушная». Единственным свидетелем той истерики оказался Джейк, но ему было четыре, если не меньше, и он просто сидел рядом со мной, пока телевизор заглушал всхлипы.
Родителям я ничего не сказала. Когда случай повторился с моей одноклассницей, которую в дальнейшем перевели в другую школу, так как ее прилюдное унижение стало причиной походов к психологу, то Энн указала на меня - еще одну жертву террора миссис Керн. Помню, мама Энн отвела меня в сторону, чтобы расспросить о случившемся и о том, как повели себя мои родители, а я лишь пожала плечами мол, никак. Обсуждая это с кем-то, я испытывала стыда больше, чем в день случившегося, и математику стабильно прогуливала пару раз в месяц до конца зимы, пока старую суку не отстранили от преподавательской деятельности.
В аду (или где мы?) она кричала на меня до тех пор, пока из моих глаз не начинали капать слезы. Раздавался звонок и все повторялось. Я снова не сделала домашнее задание, снова тот же пример, что в мыслях решила миллион раз, но забывала ответ, те же слова, звонок.
Из окон я могла разглядеть только плотную дымку тумана, окутывавшего обнаженные деревья, чьи ветки практически касались стекол, покрытых витиеватыми разводами. Мгла не рассеивалась, сколько бы сценарий не повторялся, и иногда казалось, что за ней ничего нет, лишь знакомая пустота, повстречавшаяся ранее.
На двадцать второй или двадцать пятый выход к доске я смогла заметить, что вокруг только четыре стены без единого намека на дверь, будто кто-то открыл крышку этой игрушечной школы, высыпал вовнутрь кукол, рассадил по усмотрению и теперь наблюдал за непрерывным днем сурка. Я бы хотела выпрыгнуть в окно, постучать в каждую стенку (вдруг та оказалась бы гипсокартонной?), кричать и просить о помощи, но мое тело или та оболочка, что ошибочно принималась за него, больше не слушалось меня. Если не задумываться о словах, произнесенных вновь и вновь, не зацикливаться на слезах, боли и элементарности уравнения, что, наверное, могло бы меня освободить, то должна заметить - такое существование души после смерти куда лучше прожарки на углях в аду.
Мысли слабели, думаю, они сгорали из-за своеобразной формы деградации, а потому мне оставалось недолго в нынешней локации, что утешало.
Счет сбился. В тысячный раз уже нет страха. Я воспринимала происходящее как должное: факт слез, искусственную дрожь, избитые тонкой указкой руки. Человек, наверное, остается человеком и после смерти, когда привыкает и приспосабливается ко всему.
Хриплое «Мисс Рейзерн», снова цепляюсь костью, слышу условия задания, не могу взять в руки кусочек мела, получаю упрек за грязь под обгрызенными ногтями, слушаю о нынешнем поколении и терпеливо жду телесных наказаний до того момента пока не случается невозможное.
По левую сторону кабинета открывается дверь, что еще недавно отсутствовала. Она распахивается, как ни в чем не бывало, но в проеме не виден школьный коридор в желтовато-сырном освещении, лишь тьма, как будто обесточили все здание кроме кабинета математики.
Мне в некотором роде повезло. В этот момент я стояла лицом к ученикам, напоминая самой себе глупые часы-ходики, которые когда-то висели в детской — непропорциональная кошка с мультяшным лицом. Ее большие пустые глаза двигались из стороны в сторону вкупе с маятником-хвостом.
Когда я только увидела его, то подумала об ангеле, ангеле-хранителе, что решил отвести мою душу в вечность, и о детской молитве. Последней меня научила еще бабушка, говоря, что мы — счастливые дети и не боимся умереть во сне, а ее учили повторять четыре строчки каждую ночь.
Будь я жива, то раскрыла бы рот от удивления, как это принято демонстрировать в фильмах, но возможности шевелиться и отображать эмоции стали вдруг мне неподвластны.
Майкл.
Только узнать его было тяжело. Всему виной или время или притупленное восприятие другой реальности после смерти.
Дело даже не в том, что он выглядел иначе, а я (как никогда остро почувствовала родство с матерью) запомнила его немного нескладным мальчишкой-ровесником с россыпью прыщей на лице. Казалось, что теперь между нами пролегала пропасть во всем, и решающим фактором служило то, что он выглядел живым, пока я уже сгнила в могиле.
Я нисколько не сомневалась в его реальности, как и тогда на крыльце дома на Берро Драйв, но проблема в том, что Майкл расплывался, точно во сне: вы знаете, кто именно перед вами, без труда идентифицируете, но мелкие детали ускользают от взгляда.
Он с какой-то неестественной выправкой, заведя за спину обе руки, прошел между рядами. Гулкий звук его шагов сбил неизменную речь преподавателя.
«В мое время девушки следили за своим внешним видом! Мы не допускали и мысли прийти на занятие без домашней работы, а то была война. Вы — неблагодарное порождение порока. Учили ли вы историю, Рейзерн, раньше образование было привилегией, а теперь оно доступно всем и вся — государственное, муниципальное. Нищета в любое время и в любом месте нищета»