– Ладно, сейчас за стол пойдем, потом поговорим.
Дядя повернулся и, уже обращаясь к блаженно улыбающимся родственникам, воскликнул:
– Я так и не понял, в этом доме кормят или нет?!
И засмеялся громко и радостно, как смеются все большие и сильные люди.
* * *
Ели шумно.
Можно было и с закрытыми глазами, только лишь ориентируясь по звукам, угадать, кто и что ест. За стуком приборов о посуду слышалось тяжелое сопение деда Сергея над густым мясным супом, будто не ел он, а тащил ведра с раствором в гору. Тетя Мариэтта причмокивала да обсасывала мозговую косточку с такой страстью, что казалось, будто рядом разгорается оргия. На полой косточке, оставленной теткой на тарелке, можно было исполнять как на свирели. Дядя Саша, имея на мизинце заботливо отращенный ноготь, цокая, вычищал им, пока ждал подачи новых блюд, мясные волокна из тесных зубных щелей. Щелканье челюстного сустава выдавало моего отца, даже если он ел в соседней комнате. Сестра Надя, то ли начитавшись французских романов, то ли насмотревшись советских фильмов, в которых дети пролетариев усердно изображали трапезничавшую аристократию, умудрялась небольшой кусок мяса разрезать на пару десятков кусочков, отчего приборы непрестанно скользили, звенели и стучали о тарелку. Самое поразительное, что, даже отправляя в рот эти микроскопические дольки еды, Надя умудрялась поперхнуться и продолжительно потом откашливаться.
А после трех выпитых рюмок водки дед Сергей внезапно и громко запевал песню, в его исполнении состоявшую из дюжины армянских слов, и так же резко ее обрывал, чтобы поплакать. Завязка песенного сюжета обещала драматическую развязку: сын, собираясь на заработки в далекие земли, покидает отчий дом, прощается с матерью, сообщая ей мельком, что ему известны в общих чертах трудности и лишения, ожидающие его на пути, но только любовь к родной маме, уверен он, сохранит его и вернет домой. Что там случилось с сыном и его мамой, мы так и не узнали: дедушкин плач всегда выпадал на момент прощания, так что герой песни даже не успевал выйти за порог дома. Плакал дед секунд десять, с придыханием, после звучно высмаркивался, благодарил всех за аплодисменты (попробуй не похлопай поющему и рыдающему дедушке!), перемещался на свою кровать и, едва успев принять горизонтальное положение, засыпал.
И только возвышавшийся монолитом над ссутулившимися спинами едоков дядя Грант ел беззвучно, каким-то совершенно точным и уверенным движением руки отправляя в рот большие куски мяса, картофеля, хлеба и печеных баклажанов. На вопросы отвечал односложно, но если кто просил рассказать некую историю, то, утерев губы салфеткой, рассказывал охотно, припоминая детали, диалоги, маршруты, названия улиц и прочие мелочи, способные принарядить любой вымысел в одежды самой что ни на есть правды и отправить ту расхаживать по городам да весям. Рассказывал дядя Грант бойко и весело, взрывы хохота то и дело сотрясали дом, и в этом смехе, в его внезапной и стремительно растущей мощи, рассеивалось накопленное нервной подготовкой к приезду дорогого гостя напряжение.
После застолья тетка послала нас за водой.
Колодец находился метрах в ста от дома, на самом краю яблоневого сада. Прикрепили резиновыми шнурами к паре двухколесных тележек по пятидесятилитровому бидону, взяли ведро и пошли.
– Эй, молодежь. Я с вами.
Дядя Грант стоял на крыльце и ковырял спичкой в зубах. После – сплюнул, мягко спрыгнул на землю и вразвалку подошел к нам.
– Ну, че встали? Двигаем!
Грунтовка, по которой шли к колодцу, представляла собой две глубокие, сильно петлявшие, безобразные колеи с рваными краями, то двоящиеся, как рельсы на стрелочном переводе, то сливающиеся в одну продольную рытвину с неровным дном. Приходилось постоянно маневрировать, чтобы тележка с бидоном не опрокинулась. Слева шумел пышный сад, справа колыхалось зеленое поле сочной люцерны. Дорога между живым, зеленым и шумным лежала, как голая отощавшая старуха.
Артем встал на колени над ключевым – неглубоким и открытым – колодцем, зачерпнул полное ведро и рывком подал мне. Я принял ведро, вылил в бидон воду и вернул Артему. Когда кто-то из нас уставал (обычно это был зачерпывающий), другой его подменял. Дядя Грант стоял, опершись о ствол старого тополя, и наблюдал за нами. Поскольку авторитет дяди был неоспорим, под его пристальным взглядом мы старались не выказывать усталости, но сильнее, чем того требовали обстоятельства, тужили лицо и шумно выдыхали. Набирали воду молча, а не как обычно – подкалывая друг друга и хохоча.
Когда закончили и два бидона, щелкнув алюминиевыми крышками с резиновыми прокладками, встали на замки, дядя Грант ловко отпрянул от тополя и не глядя на нас бросил, как бросают вдогонку скинутым с рукава брезгливым щелчком насекомым:
– Слиняли.
С некоторой опаской и недоумением мы отошли в сторону. Дядя подошел к бидону, примерился, схватил посудину за рукоять и вертким быстрым взмахом закинул себе на плечо. Не успели мы ахнуть, как второй бидон, блеснув серебристым бочком, оказался на втором плече дяди Гранта. Восторг (больше ста кило поднял!) и ужас (господи, да он сейчас умрет!) сковали нас: не в силах пошевелиться, мы таращились изо всех сил на дядю.
– Ну как там, идем – нет?! – дошел и коснулся нас смешливый дядин голос, освободив от ступора.
Мы схватили тележки и пошли следом, недоуменно переглядываясь. Армен все вертел головой, уголок братниного рта был подернут улыбкой смущения. Весь его вид говорил: «Надо же, и этот великан – мой дядя! Мой!»
Обратная дорога шла в горку. Тарахтя пустыми тележками, мы тащились за дядей, который тянул свою ношу с упорством вола и осмотрительностью кошки. Твердо ступая, он старался не перешагивать преграды, а ловко и плавно их обходить.
Перед самой калиткой дядя стал, опустил бидоны на землю и повернулся к нам:
– Неудобно. Дальше сами.
Юркнул за калитку и двинулся навстречу радостным, возбужденным его приездом голосам.
* * *
– Жизнь – это почти как футбол, но не совсем. Вот увидите. А пока давайте двор уберем, не двор, а свинарник!
Дядя стоял перед нами, слишком фактурный и мышечный для свежего, напоенного тонкими запахами трав и земли утра. Вздымающийся скалой мощный торс, сплошь покрытый жгутиками темных с рыжиной волос, орлиный профиль и торчащий клинком кадык входили в какой-то странный диссонанс с этим нежным и ранимым ландшафтом, как если бы шипящий на шампуре шашлык погрузили в крынку парного молока. Казалось, он совсем не замечал и не чувствовал никакой природы вокруг, видимо, потому, что сам был сосредоточением ее неизбывных качеств – красоты, силы и равнодушия.
Под строгим руководством дяди мы принялись прибирать двор: собрали подгнившие, оставшиеся от строительства курятника доски, затерянные в траве кирпичи, рулоны полуистлевшего толя, куски шифера и вынесли всё это за забор. После прошлись тяпкой по оазисам буйно разросшегося сорняка, подобрали граблями палые стебли в один густо пахнущий валок и вилами перекинули его в кошару. Овцы, до этого сосредоточенно наблюдавшие за нашей кипучей деятельностью через широкий зазор в дощатой ограде, неохотно отвлеклись от представления и, столпившись вокруг разнотравного холмика, вынюхивали годную в пищу зелень. Почуявшие перспективу стать участниками организованного Грантом масштабного субботника, родственники предпочли не покидать пределов дома, и только дед Сергей, защищенный возрастом и артрозом, вышел на крыльцо, уперся в трость и вдумчиво за нами наблюдал, но через пару минут предпочел вернуться обратно, успев с порога благословить наши начинания усталым взмахом руки.
Осматривая территорию, дядя вдруг озаботился судьбой высокого пня в самом центре двора и уже завертел головой, как бы выискивая средства для корчевания и место для последующей его дислокации, но тут вмешался Артем и, нерешительно покашляв в кулак, заметил, что пень – единственная во дворе статичная возвышенность, так необходимая для колки дров и забоя птицы. Дядя ничего не ответил, но вскочил на пень, сцепил за головой руки, сделал глубокий вдох, надул щеки и, заперев дыхание, принялся быстро приседать. Вены на раскрасневшейся дядиной голове с каждым приседанием всё больше надувались, будто дремавшие в его теле черви очнулись и теперь усиленно прорывались наружу. Ошеломленные непредсказуемой стремительностью дядиных действий, мы замерли. Три потных юноши, мы стояли недвижно посреди двора, страшась случайным движением выдать стыд и неловкость за глупо приседающего дядю, за его все больше багровеющую голову, похожую на раздутую панарицием фалангу пальца, боялись проявить неуважение. Даже овцы, оторвавшись от кошенины, вернулись и заняли свои зрительские места, высунув за ограду жующие головы со свойственным лишь овцам выражением высокомерного презрения. Казалось, дядя собирается приседать вечно: мы надеялись, что без кислорода упражнение займет не более минуты, и когда дядя с клокочущим, как у зарезанной овцы, хрипом выдохнул и так же хрипло вдохнул, вновь запер рот и надул щеки, стало ясно, что спектакль только начался.