Спустя минуту отец встрепенулся, обвел нас взглядом и скрылся за дверью.
В середине дня, дождавшись, когда уймется метель, одевшись во все теплое и прихватив топор, вышел и я. До наступления сумерек оставалось пару часов, нужно было успеть найти в горах сухое дерево (гиблое, но не гнилое), срубить его и притащить домой. Охотников за сухим деревом было много, а за срез живого, или, как говорили у нас, «мокрого», полагался штраф в виде конфискации топора – инструмента дефицитного, что могло серьезно осложнить и так непростую жизнь. Лесники гуляли вдоль пансионатов, бродили по горам, околачивались на мосту, выискивая нарушителей, по отношению к которым приговор выносился на месте и обжалованию не подлежал: отдавай топор, а дерево уноси с собой – обратно не прирастет и на дороге не к чему ему валяться. Заповедник, ничего не поделаешь.
Приходилось быть внимательным, осмотрительным, забираться в гору повыше и идти строго по тропам, дабы не оступиться и не провалиться в овраг. Вокруг ни души, если что вывихнешь да сломаешь – кричи не кричи, а никто не услышит. Правда, за три года нашего здесь обитания окрестные горы мне удалось изучить основательно. Я знал тропы, знал, где бьют ключи, где удобнее переходить быструю, бегущую с ледников речку, где самые обильные травы и где собрать побольше маслят, знал, от какого дерева начинается этот овраг и куда он идет, знал опасные падины и буераки, которые нынче были замаскированы недельным снегопадом.
Знание наделяло меня ответственностью: добыча дров, сбор трав, кореньев и грибов входили в круг моих обязанностей, коими я очень дорожил и гордился.
Передо мной стояла большая белая гора, покрытая черным лесом. В центре ее лежала круглая поляна, почти голая, не считая редких кустарников, словно некто плохо выбрил кожу. Я назвал эту поляну «живот горы», гора же виделась мне усевшимся на восточный манер толстяком. Ближайший путь на гору лежал прямиком через реку. Летом я запросто перебегал ее по речным камням и валунам, сейчас же они покоились под толстенным слоем льда и были очень опасны. Поэтому зимой и ранними весенними паводками приходилось идти на гору мостом.
Еще до снегопада я заприметил небольшое, в два человеческих роста, деревце, но не срубил его, потому как уже тащил на себе одно, да и жаль было останавливаться: потеряешь набранный темп схода и много сил потратишь, чтобы снова приладить ствол по плечу. Следовало дойти до «живота горы», по правому его краю подняться вверх до середины, затем взять правее, углубиться в чащу и там поискать.
Сугробы были огромны, ноги попеременно уходили по колено в снег, а перед тем, как взять правее в лес, провалился по пояс, но успел ухватиться за кустарник, им и спасся, вытянул себя. После повалился на снег и ощутил, как быстро устал, как обмяк, словно мышцы сразу обратились в вату, и только громкое подпрыгивающее сердце утверждало свою мясную природу. На сухофруктах, думалось мне, долго не протянем, скорее бы мама приехала. Захотелось пожалеть себя и расплакаться, но вспомнил о дереве. Неспешно поднялся, отряхнулся и полез дальше – вверх и вправо, ступая теперь осторожнее.
Немного пробравшись вглубь, засек знакомый, с раздвоенной верхушкой, околевший ствол без коры. Так и есть – стоит на месте, меня ждет. Отгреб от подножия дерева снег (ближе к земле подрубишь – больше дерева унесешь), так что получилась снежная куртина, но не очень глубокая – в глубокую топор с размаху не войдет как надо. Укрепился ногами, поймал равновесие, послюнявил руки (в рукавицах топор соскальзывает) и попеременно принялся бить под острым углом: удар сверху, удар снизу – так глубже входит лезвие и откалываются крупные щепы, приближая заветную сердцевину. Затем пара ударов с обратной стороны, и можно валить. Дерево трещит, хрустит, повизгивает и наконец валится. Обрубил крупные ветки, острые сучки, крепко засадил топор в основание ствола, сам ствол пристроил по центру тяжести на плече и понес вниз, ступая по своим же следам.
Когда сходил с моста, понял, что сил на рубку и колку не осталось. Так и ввалился в комнату с бревном наперевес, к изумлению родных. Только бабо не удивляется, а радуется бревну, теплу, скрытому в нем, улыбается. Втащил на балкон, чуть печную трубу не снес. Уже на балконе решил все же разрубить ствол надвое, чтоб не выпирал особо наружу.
В комнате разделся, умылся растопленным снегом и улегся на ковре у печки. Так и заснул. Очнулся от голода, но вспомнил, что есть нечего, и снова закрыл глаза.
Был уже вечер, и снова слышалась метель.
Дети спали в углу, бабо сидела напротив меня и дремала, сестры о чем-то шептались, сидя на кровати. Потом замолчали и они.
Ближе к полуночи отворилась дверь, в черном проеме которой показался отец. От него веяло холодом и добычей. Блики печного огня запорхали по его скулам розовыми бабочками. В руках он держал ведро, укрытое грубой тканью, и подрагивал.
– На, свари, девочка, – обратился он к Наде, старшей из нас, как обычно, без имени, лишь обозначив пол.
Голос отца звучал непривычно. Надя ловко приняла ведро, поставила возле печи и сдернула мешковину. Из ведра в разные стороны торчали багровые, вмерзшие друг в друга мясные верхушки.
– Телячьи сердца, – ответил отец на наши вопрошающие взгляды. – На меня не варите. Я… я… не буду.
Вид у него был болезненный.
Надя поставила на печку кастрюлю с водой, обмыла сердца и накидала в нее пять штук – так, чтобы каждому по сердцу. Через час, не в силах больше терпеть одурманивающего запаха, я принялся чайной ложкой выгребать из кипящего бульона сердца, то и дело обжигаясь. Проснулся Арсен и завопил: «Мне тёже! Мне тёже!» Бабо, сославшись на пустую челюсть, сказала, что подождет, пока разварятся. Раздал сестрам, отрезал кусок Арсену, выловил себе. С трудом удерживая горячее полусырое сердце, каждый из нас впивался в упругие мясные толщи со всей жадностью растущего организма, чувствуя, как сладостна жизнь, как прекрасна она на вкус.
Едва успев доесть, сестры и брат заснули. Борясь со сном, я впихнул в печь половину пня с волокнистой сучковатой сердцевиной, после чего повалился на ковер и крепко забылся.
Только утром увидел дремавшего отца с распухшей небритой щекой; иногда он постанывал. Позже мы узнали, что отец снял со своих зубов четыре золотые коронки, одной расплатившись с зубным техником, а на три купив ведро сердец на районном рынке, что в пяти часах ходьбы от нашего обиталища.
Я стоял и смотрел на этого худого, уставшего человека, свернувшегося калачиком, страдающего от боли, вздрагивающего во сне, тихого и покорного своей судьбе. Я стоял и смотрел на своего отца.
На моего папу.
Убийцы
И вдруг он сказал:
– Мой папа ссыт кровью.
Мы сидели на большом валуне у самой вершины «лысой горы» и смотрели вниз, на извивающуюся ниточку асфальтированной дороги, по которой, точно букашки, ползли редкие и крохотные машины. Июльское солнце стояло в зените, отраженный от камней и песка жар все уверенней пропекал нас со всех сторон, и спасительный еще час назад легкий ветерок сейчас уже не овевал, захлебываясь в плотно вставшем мареве. Юрик долго молчал, а потом вывалил эти четыре слова разом, будто четыре горошины встали у него поперек горла, но быстрая и болезненная судорога извлекла их и просыпала на камни.
– Это очень плохо? – спросил он после длительной паузы, словно я был не учеником шестого класса сельской школы, затерявшейся в лабиринте армянского нагорья, а матерым профессором урологии.
– Не знаю… Наверное, не очень хорошо, когда кровь из писюна идет…
– Это все эта сука. Она довела… – заключил Юрик, не отрывая взгляда от дороги.
– Кто?
– Эта сука.
Я не стал допытываться у одноклассника, какая сука довела его отца до мочекровия: разговоры о семейных неурядицах были у нас не в обиходе. К слову, треть моих одноклассников даже понятия не имела, кем работают их родители. О семье Юрика Саркисова (Юриком он был вписан в метрики и сердился, когда его называли Юрой) я знал только, что отец его – пару раз отмотавший срок рослый детина. О матери своей он никогда не говорил. В Арзакан они прибыли в числе последних, около года назад, до этого обживаясь то у одних родственников, то у других. Их поселили в пансионат «Наринэ», состоявший из множества двухэтажных корпусов, разбросанных по огромной территории у подножия большой, укрытой лесом горы.