Юрик ворвался в наш класс посреди второго урока, без стука, не испросив разрешения войти. Когда учительница, приходившаяся нам классной, ошалев от такой наглости новичка, сквозь сжатый рот, с трудом подавляя истеричный визг, почти шипя, велела ему выйти и войти со стуком, Юрик исполнил ее просьбу, правда на свой манер. Послушно кивнув и демонстративно крадучись на носочках, будто страшась разбудить вдруг уснувший класс, он прошел к выходу, прикрыл за собою дверь и спустя секунду с ноги засадил по ней трижды, да так, что девочки вскрикнули, а классная едва не рухнула под стол, чудом ухватившись за его край.
– Можно? – спросил он кротким голосом хорошо воспитанного человека, смирно застыв на пороге.
Рот нашей классной, вдруг ставший большим и круглым, исторгал звуки необычайной громкости, слюну, прерывистый выдох, гнев и отчаянное бессилие. Юрик, стоя на пороге, спокойно дождался спада этой звуковой вакханалии, посмотрел на растрепанную, в слезах женщину, за минуту постаревшую на дюжину лет, и ласково произнес:
– Ну что вы, хорошая моя, так… Нервы, нервы беречь надо…
И занял свободное место за последней партой.
Были крики, был директор (добрый и мягкий пожилой бакинец, мечтавший об эмиграции в США; все качал головой и приговаривал: «Ну разве так можно, Юрик?..»), угрозы исключения из школы, вызов родителей (никто не пришел) и многое другое, что могло бы вогнать в дрожь любого ученика, но не Саркисова.
Когда республика вышла из состава СССР и провозгласила независимость, Юрик первым в школе стянул с шеи пионерский галстук и повязал его на бедре.
– Я раненый красноармеец, – ответил он директору, прибежавшему на истошный вопль классной. Саркисов гордо задрал голову, уперев руки в боки. «Раненую» ногу он выставил вперед. – Вам что дороже – жизнь человека или тряпка?
Директор так растерялся, что на время окаменел, а после вывел ученика за руку из класса.
Смуглый, с высокими скулами и раскосыми глазами, с прямой, надвое делящей лоб челкой, он походил на какого-то китайского армянина и почти сразу получил погоняло Брюсли – именно так, слитно, то, что это пишется раздельно, нам знать было не дано. Лицо Юрика усеивали странные белесые пятна, будто он загорал, обложив лоб и щеки медяками. Пятна эти не портили лица, но сообщали о носителе что-то особенное: стоило всмотреться в эти пятна, как становилось очевидным, что Юрик раз стерпит обиду, а на второй будет мстить, что в детстве он видел много насилия и к насилию стал привычен, что умеет надежно хранить секреты – свои и чужие, что чистит зубы не каждый день и после туалета частенько забывает вымыть руки. Казалось, эти бледные кружочки были исписаны неведомыми иероглифами, форма и смысл которых проступали при верной фокусировке взгляда. Сначала Юрик хоть и произвел впечатление своей выходкой, но мне не понравился. «Понтовщик дешевый», – подумал тогда и пожалел классную, женщину истеричную, одинокую, но ко мне всегда внимательную и, за прилежность вкупе с развитой не по годам манерой уважительного обращения к старшим, одаривавшую по русскому и литературе баллом сверху. Но на одной из перемен, когда пацаны шумной оравой выбежали лупить камнями по развесистой кроне грецкого ореха, Юрик, метко сбив три плода и не обнаружив у меня ни одного, подошел и, протянув йодистую ладонь, предложил разделить их: «Один тебе, один мне, один пополам давай». Я, едва удержав в слезных канальцах воду, усмирив готовые к объятию новоиспеченного братана руки, сказал, глядя куда-то мимо: «Ладно, давай», добавив через мгновение: «Спасибо». Так и подружились.
После учебы и в выходные дни мы с Юриком бродили по обширным красотам этой летящей в небеса земли, ловили скорпионов, жгли перекати-поле, перебегали на порожистых перешейках реку, сбрасывали с вершин большие камни, которые, набрав скорость, подпрыгивали высоко на ухабах и с грохотом падали в зеленеющий внизу тонкой прорезью овраг.
– Давай к реке, что ли? – сказал я, устав от тишины.
Юрик посмотрел на солнце, почесал нос и кивнул.
Сбегать с горы удобнее всего полубоком, прыжками, расслабляя тело на взлете и напрягаясь в момент приземления, чтобы, слегка отпружинив, снова вспорхнуть. Ближе к середине горы мы уже почти что летели, и не было необходимости контролировать себя, ноги сами обходили препятствия, перепрыгивали овраги, лавировали, пружинили. Легкие наши тела неслись, оставляя позади шлейф из расползающихся облачков пыли. Скорость схода возросла у самой горной подошвы, мы пулей проскочили дорогу и притормозили лишь на середине яблоневого сада, раскинутого между дорогой и рекой.
Юрик, опершись на колени, тяжело дышал. Пятна на его лице побагровели и сделали лицо яростным. Застывшие в узких щелях глаза тонули в мутном розоватом бульоне. Я подумал, что этот парень легко убьет человека – за обиду, за проявленное неуважение, за неосторожное слово – только дай повод. Сам я растянулся на земле, с трудом сглатывая густую, с металлическим привкусом слюну, и, отвернувшись от солнца, глядел на друга.
– Ох, мля, – прохрипел он. – Пить охота.
Прямо возле реки, в десяти шагах друг от друга, били два родника – минеральный, выкрасивший округ себя в радиусе трех метров почву в терракотовый цвет, и обычный, с ключевой водой, от двух глотков которой щемило переносицу и гудело в голове.
Мы скатились по откосу оврага и припали к ключу. Юрик приблизился к воде и, вытянув губы трубочкой, звучно всасывал. Я сгребал ладонями. Напившись, мы умылись ледяной водой; Юрик, протирая мокрой ладонью шею, пропел «оха-а-ай» – армянский гимн наслаждению и неге. Ест армянин вкусно – «охай» (нараспев, ударение на второй слог). Пьет вкусно, крепко, сладко, холодно – «охай». Нюхнул розу свежую – «охай». И тут Юрика как током шибануло.
– Смотри! – взвизгнул он и указал пальцем на реку.
Посреди реки, на большом, квадратном, цвета вареной свинины камне, уложив массивное тело в три кольца, грелась змея. Отовсюду отраженное солнце и целый сонм дрожащих бликов мешали толком разглядеть узор на спинке, но темные пятна и бугристая голова могли принадлежать в этих краях только гюрзе. Много раз приходилось слышать об этом смертоносном охотнике, воображать его, следуя описанию лесничих, но видеть – впервые.
Нас разделяли каких-то пять-семь шагов. Мы замерли. Уверен, нас посетила одна и та же мысль: если мы дернемся и побежим, то гюрза бросится за нами, настигнет и убьет.
Но тут я сделал то, чего никак не ожидал от самого себя. Единым рывком – так сгибается и разгибается резиновый прут – поднял овальный, вылизанный водой, с человеческую голову булыжник и, как толкатель ядра, выстрелил им в направлении гюрзы. Стук камня о камень смягчил влажный хруст. Моя засланная навесом посылка накрыла разомлевшую на солнцепеке голову адресата и, качнувшись раз, стала. Хвост гюрзы затрясся, тело упругими судорогами еще с минуту вырисовывало бесконечные S, а после обмякло, скатилось к краю каменного ложа и, преодолев его, повисло. Речные барашки, резво нагоняя друг друга, бодали свисающий змеиный хвост, который подрагивал, как заевшая секундная стрелка.
– Ты… ты… ты зачем это сделал, ара? – долетел до меня голос друга.
Вопрос показался дурацким: встретил змею и убил ее, чего же тут непонятного. Но интонация, с которой Юрик его задал, требовала немедленного ответа – столько было в ней боли и протеста. Когда нащупал ответ, друга уже не было рядом. Я нашел его у автобусной остановки, склоненным над пулпулаком – невысоким фонтанчиком питьевой воды. Юрик держал голову над пульсирующей, будто подпрыгивающей струйкой, бившей ему в лицо. Я встал за его спиной и молчал.
– А если ее дети дома ждут? – спросил он, не меняя положения. – Об этом ты не подумал? Представь, если бы твою маму так…
– Ты че, маму не трожь, ара! – ответил я, невольно подавшись вперед, грудью навыкат, не столько обиженный на аналогию между моей матерью и змеей, сколько отдавая дань местной традиции «убивать за маму».
– Ладно, тормози, я не то хотел сказать. – Юрик обернулся и поднял ладонь. На носу его задрожала капля. – Ты тупой, мля, раз не понимаешь.