Поднял на Ляпунова глаза, сказал:
— Недостоин Василий царского венца, недостоин, а кому сидеть, поглядим. Поначалу Шуйского убрать. Слышь, Захарий Петрович?
Ляпунов слушал и соглашался с Голицыным. Он и сам всё без князя Василия уразумел и зачем зван, догадывался. Хитростью не обижен Голицын, но и трусоват. А власти ох как алчет, да чтобы без риска. Вона чего замыслил, из рук Ляпуновых её получить. Речь ведёт, не слишком мудрствуя, поди, всё учёл, даже обиды ляпуновские на Шуйского. И то, что некуда теперь Ляпуновым подеваться, когда Рязань возмутили.
Захар и без Голицына давно убедился: дни Шуйского сочтены. Но кому приговор исполнять? Захар понимал: им, Ляпуновым, сие предопределено.
Он кивнул князю Василию согласно, и Голицын кликнул холопа, велел растолкать стряпуху, дабы принесла холодный поросячий бок с хреном и тёртой редькой, а ещё мёд а хмельного и кваса.
Они пили всю ночь, холоп не одну свечу сменил. Голицынские хоромы Ляпунов покинул, когда небо засерело и стали гаснуть звёзды.
Тишина и благолепие в патриарших покоях, по святым углам горят в серебряных подвесках лампады, пахнет ладаном. Молчаливыми тенями скользят по палатам послушники, ничто не нарушает думы Гермогена.
Неспокойно патриарху, сердцем чует, близок час измены. Как отвести беду?
Мудр патриарх — провидец, нет у него любви к Шуйскому, однако опасается: грядёт новая смута на землю Русскую. На престольный праздник день Святого Духа службу правил Гермоген с великим славословием, взывал к добру и смирению, и хор Благовещенского собора торжественно выводил: «Радуйся, Царице...»
Правил патриарх службу, а сам нет-нет да на бояр взгляд кинет. Отбивают они поклоны, крестятся, а храм покинут — и черно в их душах. Только ли на Шуйского замахнулись? Ан нет! На устои Божьи, на Церковь Православную, на отечество российское, ибо намерились ввести в Москву иноземцев, латинян, лобзать длань королевичу.
Разум подсказывает Гермогену, что лучше постриг монашеский, заточение в монастырь либо смерть принять, чем зрить такое, когда ляхи Москву наводнят и над людом православным глумиться учнут.
— В чём корень зла, смуты первопричина? — вопрошает патриарх. — В ляхах ли, в литве? — И сам себе отвечает: — Нет, Речь Посполитая лишь усугубила смуту. Всему начало в забытии заповедей Господних: «Не убий!», «Возлюби ближнего твоего...». Восстали смерды, взбунтовались холопы, на господ своих руку подняли, а боярин на боярина хулу возводил. Кровь и смерть ещё от царя Грозного Иоанна Васильевича.
Гермоген вздыхает. Как смуту унять, как землю успокоить, как вернуть человеку веру и любовь к Господу?
Если бы царь Василий был так же твёрд, как он, патриарх, а то приходит, плачется, приговаривает:
«Отвернул Господь лик от меня, чем прогневил я Всевышнего?»
Голос слезливый, дрожащий. И это самодержец! Такого ли надобно Руси?
Попусту поучал его Гермоген: отчего не караешь измену боярскую, коли ведомы тебе злоумышленники? Не милуй, ибо сказал Господь: «Те, которые, не имея закона, согрешили, вне закона и погибнут; а те, которые под законом согрешили, по закону осудятся...»
И ещё внушал патриарх Шуйскому: державная власть Богом дана тебе, за неё и ответ держать не токмо перед Всевышним, но и перед историей российской!
Ан не всегда Василия то памятует. Поди, не слеп, видел недовольные лики боярские, когда главным воеводой брата Дмитрия назначал, к чему супротивников дразнил? Какой из князя Дмитрия воитель, в кои разы воинство губит? Ныне под самую Москву королевского гетмана подпустил и тем неприязнь боярскую укрепил.
Посокрушался Гермоген, в коий раз вспомнил князя Михаила Скопина-Шуйского. От Бога ратным разумом владел... Без времени мир покинул...
И сызнова мысль на Василия Шуйского переметнулась: коль усидит на царстве, кому престол наследовать? Молодую и ладную княгиню Буйносову-Ростовскую благословил патриарх на бракосочетание с Василием, да всё праздна Марья. Видать, в прелюбодеянии растерял государь силу мужскую, коя Господом отведена на деторождение. Не оттого ль и карает его Всевышний?
Гермоген крестится, шепчет:
— Не кощунствую яз, Господи, и не гордыней обуян, живу по писаниям святым, яко в митрополитах казанских, тако и на патриаршестве.
Обнесённый высоким бревенчатым тыном, издавна стоит на Москве Крымский двор. Напротив ворот большая трёхъярусная изба, где подолгу жили ханские послы. В стороне, под одну крышу, изба — пристанище торговых гостей из Крыма, а в глухой части двора амбары и клети, сараи и навесы. Ночами лютые псы стерегут Крымский двор.
Третью неделю, как приехал в Москву мурза Сефер с посольством от Исмаила-Гирея. Явился на Крымский двор боярин Салтыков, ворча слез с коня, по скрипучим ступеням поднялся в избу:
— Проклятые ордынцы, им ли наши заботы. Знамо, какая от них подмога.
Мурзе же боярин сказал, хмурясь:
— Государь наш занемог, в здрави буде, примет. Тебе же, Сефер-мурза, на прокорм выделено довольно...
На исходе месяца, когда у мурзы терпение истощилось, позвали его на Думу. Вошёл Сефер в Грановитую палату, диву дался: стены расписные, все в красоте и узорочье, не то как в ханском дворце. На лавках бояре бородатые сидят, важные, на посла с любопытством поглядывают. А на помосте царь восседает, в троне резном, сам в одеждах, золотой нитью шитых. Сефер поклонился с достоинством:
— Мудрый и великий хан Крыма повелел сыну Исмаилу с Москвой литву воевать, но казаки закрыли дорогу, и орда пошла к Белгороду. Исмаил-Гнрей послал меня сказать, чтобы твои полки, царь Василий, шли к Исмаилу-Гирею.
Насторожились бояре, ждут царского слова. А Шуйский щурится, молчит долго. Наконец промолвил:
— Мы с ханом в дружбе, и враг у нас един — король.
Я послал войско на Жигмунда, и пусть Исмаил-Гирей, коли явился к нам в подмогу, идёт не к Белгороду, а к Можайску, и с князем Дмитрием сообща к Смоленску поспешают.
С тем и отъехал мурза Сефер из Москвы.
За Серпуховскими воротами, за Москвой-рекой, в последней четверти тринадцатого столетия князь Даниил, сын Александра Невского, поставил монастырь. В том монастыре покоятся мощи князя Даниила, возведённого в святые.
Церковь каменная и часовня, кельи монахов и трапезная с хозяйственными постройками обнесены высокими бревенчатыми стенами, крепкими, дубовыми воротами.
К вечерне воскресного дня приехали в Данилов монастырь князья Вяземский и Салтыков, увидели князей Засекина и Сицкого, облобызались сердечно.
Вяземский вздохнул:
— Ахти, Господи, времечко-то какое, пораскидало нас, бояр, по разны стороны.
Вяземский имел в виду службу Сицкого и Засекина самозванцу, на что Засекин ответил:
— Мы вору служим, а вы Ироду.
Отстояли вечерню, удалились в келью игумена, продолжили разговор. Салтыков сказал:
— Слаб ваш царик, нам такой не надобен.
— Аль Шуйский лучше? — удивился Засекин. — Нам Шуйский неугоден, вам Димитрий.
— Кой к чёрту он Димитрий? Самозванец! — возмутился Салтыков. — Выкормыш Речи Посполитой! И не желаем, чтоб Шуйский над нами стоял.
— Что делать, бояре? — спросил Сицкий.
— А просить королевича на престол, — сказал как об уже решённом Вяземский.
— Так-то оно так, да волк за горой, — заметил Засекин. — То бишь Жигмунд. Он у нас не токмо Смоленск, но и Можайск отгрызёт.
— Ежели сядет королевич на московский престол, как посмеет Жигмунд сына обидеть? — поддержал Вяземского Салтыков. — Попросим Владислава веру нашу принять.
Задумались бояре. И снова Салтыков голос подал:
— Надобно нам, бояре, сообща. Мы в Москве Шуйского с престола сведём, а вы Димитрия уберёте, да примем в государи королевича Владислава.
— И то так, — согласились Засекин с Сицким. — А кому начинать?
— Кому аз, кому буки, в том ли сказ, — заметил Вяземский. — Нам задуманное исполнять.