— Не будем время терять, седни к вечеру соберусь и с утра тронусь из Москвы.
Скоро вся Москва знала: Прокопий Ляпунов из города отъехал, а с ним десятка полтора дворян рязанских. Дмитрий Шуйский послал на подворье Ляпунова дюжих челядинцев приволочь к ответу Никишку. Те воротились с ответом: сбежал Никишка.
В тот же день Шуйский возьми да и скажи Василию:
— К допросу бы, государь, Прокопку, ан пожалели.
Сказывают, в деревню метнулся, а я соображаю, чует кошка, чьё мясо съела. Вот только где всплывёт?
Василий прихварывал, шмыгал носом, лоб вытирал.
— Ох, Дмитрий, пожалел бы ты меня, хворого. Волнения мои усугубляешь, в расстройство вводишь. Не в деревню — в Рязань Прокопка отъехал, так он в том волен.
— Дай-то бог, не отыскался бы в Калуге. Им, Ляпуновым, с ворьём не впервой знаться.
Василий трубно высморкался, смахнул набежавшие на глаза слезинки.
— У какого там самозванца, — отмахнулся царь, — не таков Прокопий дурак, чтоб искать спасения у самозванца, когда тот в бессилии. Сказываю, в Рязани он. Спугнул ты его, Дмитрий. Видать, не утаил тот холоп, какого ты в том разе перехватил, обсказал Прокопию. Следи за Захаром, с кем он на Москве водится. А ты, Дмитрий, готовься: поведёшь воинство на Жигмунда.
В конце марта — начале апреля отряды земской рати продвинулись к Литовской Украине. Князь Хованский встал у Белой, а в Можайск вступил авангард главной московской армии под командованием Данилы Мезецкого и Александра Голицына. Ожидали прибытия главных сил с воеводой Скопиным-Шуйским, но с его неожиданной смертью пришло и известие, что государь назначил главным воеводой Дмитрия Ивановича Шуйского.
По непротоптанным тропинкам можайских улиц воевода Мезецкий спешил к Голицыну. В обляпанных грязью сапогах, взволнованный, ворвался в горницу и с порога выкрикнул:
— Ну, Ляксандра Василия, сызнова порадовал государь! Со Скопиным-Шуйским мы недругов бивали, а ныне нам рыла окровавят. Чать, уже прослышал, царь шлёт нам во главные воеводы свово братца, Митьку!
— Тьфу! — сплюнул Голицын. — Никак не поумнеет государь. Из Митьки Шуйского воевода, как из меня султан турецкий...
Посокрушались воеводы, выругались вдосталь, душу маленько отвели, а что поделаешь, царская воля.
Прибыв в Рязань, Ляпунов поведал, как люди Шуйского князя Михаилу Васильевича Скопина-Шуйского извели. Возмутились рязанцы, ударили в набат, собрались на соборной площади, потребовали к ответу воеводу:
— Почто служишь Василию?
— Царю Димитрию поклонимся! — выкрикнул рябой мужик.
— Кто там голос подал? Дворяне рязанские самозванцу служить не станут: он ляхов и литву на Русь навёл.
Из собора вышел архиепископ:
— Православные, к голосу разума взываю! Не достаточно ли раздирали мы землю Русскую, крови пролили христианской? Опомнитесь, царь — помазанник Божий!
— Владыка, — взорвалась толпа, — но то были Рюриковичи, а Шуйский клятвопреступник, крови людской испивший вдосталь! Нам ли забыть, как он народ в Туле топил и как висельниками деревья разукрашивал?
— А что о Боге напомнил, владыка, то хорошо, без Бога жить нельзя, и Господь всем нам судия. Ему, ему единому жизнь нашу судить!
Тут на паперть взошёл Прокопий, шум стих:
— Рязанцы, неправедность Шуйского нам ведома, но прав владыка: да возобладает над нами голос разума Однако настанет час, и Рязань скажет своё слово! — Ляпунов повернулся к воеводе: — Но тебе, боярин, впредь не Москве служить, а Рязани, ибо от неё кормишься!
— Ве-ерна!
— Истину Прокопий сказывает!
А Ляпунов уже к народу взывает:
— Кому служить будем, какому государю, доверься мне решить, люд, и вы, дворяне!
— Ляпунову доверяем!
Не день, не два, целую неделю собирала княгиня Екатерина мужа в трудный поход. Чать, не шутка, самого Жигмунда идёт бить Дмитрий.
Суета сует. Мечется челядь по клетям и амбарам, в поварне пекут и жарят, в холсты льняные заворачивают хлебы подовые, солят и вялят мясо, коптят дичь, приготовленную на углях, заливают в глиняных кувшинах чистым смальцем. В бочонки со льдом укладывают икру и севрюгу. Отдельно, в бочоночке, серебрится сёмга пряного засола.
Целый обоз с многочисленными холопами и холопками для обслуги князя Дмитрия Ивановича выехал с подворья и вслед за войском потянулся на Можайск, где Шуйского уже ждал авангард русской армии.
По Можайской дороге, в пятидесяти верстах от Москвы, на высоких холмах, среди густых лесов, где речка Сторожка торопится к Москве-реке, со времён Ивана Даниловича Калиты стоит Звенигород.
Обнесённый бревенчатыми стенами, с рублеными, о двух ярусах домами людей дворянского и купеческого сословия, избами мастеровых и огородников на посаде, красуется Звенигород большими и малыми церковными и монастырскими маковками. В Москву ли кто едет, из Москвы на Можайск, Звенигорода не минует.
На ночлег Шуйский остановился в Саввино-Сторожевском монастыре. Обоз подогнали под защиту монастырских стен, а князю для ночлега отвели небольшую тихую келью с низким сводчатым потолком, столиком-налоем, лампадой на серебряных цепочках в святом углу перед образом Николая Чудотворца Тусклый огонёк лампады освещает скорбные глаза святого.
Умостился Шуйский на деревянном ложе, долго не мог заснуть, всё вертелся, болели бока Дома ляжешь на перину из лебяжьего пуха и ровно тонешь...
Катерина вспомнилась, любезная сердцу жена Ради него, Дмитрия, на грех великий пошла…
Подумал о Михаиле Скопине-Шуйском, но жалость не ворохнулась в душе. К чему наперёд дядьки родного выпячивался. Он-де от Москвы вора отогнал! Да Скопин-Шуйский ли? Ему все города Замосковья ратников наряжали, и Карл, король свейский, рыцарей прислал, а деньгами монастыри ссудили. Вот и посуди, кто Москву спасал: Михайло либо всем миром беду отвели.
Нет, права Катерина, сказывая, не будет ему, князю Дмитрию, покоя, покуда жив Скопин-Шуйский.
За решетчатые оконца краем рога зацепился месяц, высеребрил келью. Шуйский отвернулся к стене, рука коснулась холодной каменной стены. Князь подумал о монашеской жизни. Удалились от дел мирских и каждодневно, каждочасно одно и то же: отстоят службу в церкви и исполняют работу, на какую игумен либо келарь укажет.
Вспомнилось Шуйскому, как в детстве приехали они с отцом на богомолье в московский Данилов монастырь. Ровно благовестил средний колокол, скользили тихие монахи в тёмных рясах, запах ладана и воска умиротворяюще действовал на юного князя. Даже мысль зародилась, не уйти ли в монастырь, принять постриг. Но, повзрослев и вкусив полной мерой от земных благ, Шуйский посмеялся тому детскому наитию. Нет, ему, князю, не с руки укрощать плоть и душу, не по нутру уклад монастырский.
За полночь забылся в дрёме и не услышал окрика караульных, скрипа отворяемых ворот. Пробудился лишь от стука в дверь кельи. Протёр глаза, сел, свесив ноги. Вошёл стрелецкий Голова с вестью неприятной: передовая сторожа уведомила, коронный гетман Жолкевский с пятитысячным отрядом двинулся от Смоленска навстречу московскому войску.
Почувствовав поддержку Заруцкого и казаков, Марина изменилась к Лжедимитрию, сделалась дерзкой, напомнив даже о его происхождении. Самозванец попытался запугать её, на что Мнишек гордо ответила:
— Я — царица Московии, и только боярский рокош свёл меня с тобой. О, Мать Божья, зачем ты это сделала?
Ты не Димитрий, но ты мог им стать, впусти тебя бояре в Москву. Но они не пожелали иметь такого царя, грубого, лишённого ума и невоздержанного во хмелю.
Побагровел Лжедимитрий, из-под опушённой серебристым соболем шапки гневно блеснули глаза. Сказал по-польски:
— Пея кревь! Король сулил мне помощь, но где она? — Самозванец перешёл на русский. — Я обещал ему Смоленск, но Жигмунд переступил рубеж Московии и позвал ляхов и литву, служивших мне. Ружинский и шляхта храбро орали на коло и размахивали саблями, но на большее их не хватило!