— У нас скоро будет новый мэр, — сообщил я Крис.
— Да? — сказала Крис, улыбаясь. — Вполне возможно.
Благодаря ТВ я узнал новости и о старых знакомых. Собакевич собрался на какой-то тусняк в Ниццу; по этому поводу им было созвано стадо журналистов и дано множество интервью. В каждом последующем, как творческий человек, он выдавал факты и заявления, противоречащие предыдущему, и в итоге никуда не поехал. Кока рассказал школьникам о Великой Парфии; в его изложении она напоминала нечто среднее между библиотекой и блатной сходкой. Эсцет многократно мелькнул на фоне стен Акадэма: говорить ему уже было трудно, так он только вертел головой и морщил складки старческого рта; в этом увидели откровение. Воля Туськов пнул Аристотеля в какой-то убогой программке, посвященной молодой поросли отечественной науки. Происходило все это почему-то среди колонн и лестниц Эрмитажа; Воля блестел очками и тихо, нудно, неуклюже закругляя фразы, размышлял вслух о судьбах науки и нации. Папа прикупил себе новое пальто, и за него я не беспокоился.
— А тебе все равно? — спросила Крис, когда я рассказал ей, какое блестящее восхождение по жизни совершили избранные представители моего неблестящего окружения. Я не знал, описывается ли то, что я чувствую, словами «все равно», и на всякий случай сменил тему. Не всем же красоваться, лгать, быть молодым профессором, делать революцию — кто-то должен мыть посуду. «Посуду чаще всего мою я», — могла ответить мне Крис. Подумав так, я направился на кухню.
Я передумал: мой фильм будет не о любви. В конце концов, что такое чувство: фон, флюиды. Фон можно не описывать; если он есть, то и так придаст жизни ее полноту и насыщенность: шутки становятся все злее, трагическое, перехлестывая через край, смыкается с фарсом, лица, предметы, пролеты скудно освещенных улиц несутся быстрой сменой кадров, то цветными, то черно-белыми картинками. Веселенькая осень с ее дождями, ветром и наводнениями, событиями каждого дня, отглумившись, уступает место зимней пустоте и стерильности. Теперь дни словно и не идут, время сковано льдом. Чередуются только приступы тоски и истерического веселья, все прочее остается неизменным: как серенькое небо над городом, как чувство холода. Жизнь как камень ложится на душу, и только приближение самого разнузданного праздника холодным блеском гирлянд в витринах и над прилавками оживляет пустые белые пространства последнего месяца года.
Мысль о совместном праздновании, как ни странно, пришла в голову вовсе не Карлу Кляузевицу. Карл Кляузевиц, пока я зачарованной крысой сидел у телевизора, пил так, что временами переставал узнавать не только себя в зеркале, но и продавщиц в ближайшем магазине, и очертания ближайших ларьков, и как-то утром принес сдавать пустые бутылки в аптеку. В магазине, ларьках, аптеке его хорошо знали; его хорошо знали старушки в подъезде, владельцы стоявших во дворе машин, учащиеся всех классов 666-й средней школы, пролетариат, пивший пиво в заведении «Делюкс», и барыги, пившие пиво в модном баре «Три Козла». Дружественная рука всегда поднимала его, если он падал, и на одного желающего пнуть приходилось трое желающих встать на защиту. Так он и жил, между магазином и подъездом, держа весь остальной мир на расстоянии телефонной трубки, — а поскольку в голове у него все смешалось, названивал мне по ночам. Наконец он меня достал.
— Не спится? — сказал я кротко; шел пятый час утра.
— Я бреюсь.
— Карл, shit, на кого ты похож?
— Я похож на молодого бога, — сказал он после паузы. Я представил себе его морду, опухшую и всю изрезанную, и заржал. Из-за этого Крис вставила мне пистон. Крис удивлялась, почему я смеюсь, вместо того чтобы беспокоиться. Я сказал, что не могу искренне беспокоиться о состоянии печени Кляузевица. Кляузевиц пил от полноты жизни, пил, когда был абсолютно счастлив (его обычное состояние), когда захлебывался восторгом и ужасом; алкоголь спасал его от перманентного катарсиса.
— Он твой друг, — сказала Крис.
— Поэтому мне его и не жаль.
Не дослушав то, что думал по этому поводу сам Кляузевиц, я повесил трубку. Крис отвернулась, носом к стене. Я сунул руку под диван, в залежи припасенного на трудный случай чтива. В пять утра, по сведениям ТВ.
А встречать Новый Год придумал Григорий. В один прекрасный вечер он появился у нас, тихий, печальный, осунувшийся, зеленый под слоем пудры, настолько не похожий на себя, что у меня защемило сердце. Он присел и машинально воткнулся в телевизор. Я принес пива.
Мы расселись и опустили носы в кружки. Сделав первый глоток, попсовый мальчик скривился.
— Что-то не так? — холодно опросила Крис. — Не тот сорт?
— Злится, — сказал он, засмеявшись. — Но я не виноват.
— Да, конечно, — сказал я. Я понятия не имел, что между ними происходило, но заставить его чувствовать себя виноватым было не по силам не только Крис.
— Куда на Новый Год идете?
— А надо?
— Ну, начинается.
— Тебе нужна тусовка на Новый Год? — адресовался я Крис. Крис нерешительно поерзала.
— Видишь, нужна. Даже у первых христиан были свои праздники.
— У нас и так праздник каждый день.
Он отмахнулся. Настроение у него быстро улучшалось.
— Ты, я, Крис, — начал считать он, — рыжий мальчик, Карл. Можно позвать этого, с метафизическим базаром. Конечно, у меня, здесь слишком тесно. Папик спонсирует.
— Странный состав, — сказал я. — А твои друзья?
— Да пошли они. Я хочу с вами. Вы — моя семья.
Я чуть не подавился.
Я позвонил Кляузевицу и проинформировал. Елочка будет? спросил Кляузевиц. Что мне положили под елочку? Я позвонил Давыдоффу. Девки будут? спросил Давыдофф. Боб читал на кухне учебник химии. Я и его проинформировал.
— Серьезно?
На меня смотрела пара несчастных глаз.
— Серьезно. Что тебе положить под елочку?
— А ты сам будешь?
— Под елочкой? Возможно, в какой-то момент. Только вот что...
— Папиков я загружу, не бойся.
— Ну, не так чтобы я боялся, — сказал я. — Все же лучше, если им будет спокойнее.
На кухню заглянула Крис.
— Мы будем обедать?
Я перевел взгляд с учебника Боба на «Общую химию» Глинки, зажатую у нее под мышкой. Я отказался от обеда и ушел к Аристотелю. Папа к этому времени уже расстался с вегетарианцами и питался вполне прилично.
31 декабря я купил елку и поехал на Таврическую. Григорий отсутствовал. Зато Кляузевиц уже был здесь и спал на диване, подложив под голову куртку Крис. Сама Крис и Боб громко, неумело и с большим удовольствием стучали на кухне ножами. Сладко пахло подгоревшим молоком, дымом. В камине энергично трещали ворованные ящики. Давыдофф курил, сидя на полу у камина.
— Ну что? — спросил я, заглядывая в холодильник. — А где?
— Он пошел спиртное докупить.
Я посмотрел на батарею бутылок и три ящика пива в углу. На столе, посреди яркого хаоса фруктов, банок, упаковок и грязной посуды, стояли непустые стаканы. Глаза у детей весело блестели.
— Ага, — сказал я.
Я наклонился над бутылками и произвел осмотр. Довольный, я присел с сигареткой.
— Знаете, кого я сейчас видел? Женю.
— Велика важность, — сказала Крис. — Как он?
— Не знаю, морда довольная. Он не был рад меня видеть. Сказал, что едет в Альпы кататься на лыжах.
— В швейцарские Альпы? — заинтересованно спросил Боб.
— Нет, кажется, в Австрию. Ему это пойдет на пользу, он стал очень нервным.
— Еще бы. — Крис проводила спокойным взглядом шлепнувшееся на пол яйцо. — Троцкий лишился половины спонсоров, скоро нечем будет платить газетам. Где веник?
— Вот тряпка. Троцкий не пропадет. Вы слышали, какие за ним стоят банки?
— Банки? — Боб недоверчиво улыбнулся. — Зачем банкам помогать Троцкому?
Крис безмятежно растерла по полу остатки яйца.