Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я напыщенно толковал Николеньке что-то об эллинском духе, и вот это диво в очередной раз подняло от стакана свои прозрачные глаза и посмотрело на нас; может быть даже, посмотрело на меня. Тогда, с развязностью, ужаснувшей лучшую часть моего существа, я уставился на него, отодвинул стоявший рядом, единственный свободный у нашего столика стул, радушно хлопнул рукой по сиденью, и лицо у меня свело судорогой моей лучшей — самой чистой, приветливой, всеми любимой — улыбки.

Он встал и переместился: очень просто, спокойно, не забыв прихватить свой стакан. Когда он садился рядом, на меня волной прошел резкий запах духов.

— Что ты пьешь?

— Мартини экстра драй.

— Sure?

— Exactly.

И бездушное существо насмешливо улыбнулось.

— Как тебя зовут?

— Мне показалось, ты слышал. Григорий.

Я униженно промолчал. Может быть, назовешь свое имя? Я быстро назвался. Может быть, угостишь? Я быстро кивнул. Он тебя угостит, фыркнул Кляузевиц. Разговорами. Я люблю разговоры, сказал мальчик. Я слушал, как вы тут базарите, ничего не понял. Я и столько слов подряд не свяжу. В этом-то вся их ценность, сказал Давыдофф. Базарить так, чтобы всем все было понятно — дурной тон. Слова произносятся вообще не для того, чтобы кто-то их понял. Это как музыка — фон для чувств и поступков. Какая тогда разница, сказал я, говорить или молчать? Знаешь, сказал Давыдофф, это как живое и мертвое — разницы никакой, только метафизическая. Молчание друзей становится речью, пустые речи — просто громкое молчание, многие мертвые, если они не исторические личности, легко притворяются живыми, живые, наоборот, выдают себя за мертвых. Особенно когда живому нужно стать исторической личностью, сказал я. Святое дело, сказал Кляузевиц. Хотя я не совсем догоняю. Ну, сказал мальчик, я-то вообще не догнал. Это, сказал Давыдофф, самое главное.

Я заерзал. Знаете, сказал я, здесь что-то душно, накурено. Хотите, пойдем к Аристотелю, там и договорим? Знаешь, сказал Кляузевиц, может, молчание и слова — одно и то же, но идти и сидеть на месте — разные вещи. Так что вот я сейчас встану и побегу. Там обед будет, сказал Давыдофф. Обед! сказал Кляузевиц. Папа теперь путается с вегетарианцами. Что может дать уму или сердцу картофельный салат? Кто такой Аристотель? спросил мальчик. Важный дядька? Да, сказал я. Это такой важный дядька, который всё знает и у которого все обедают. Давай, Карл, поднимайся. Идем, Гришенька.

Я так торопился его увести, что забыл о том страшном зрелище, которое ждало нас у Аристотеля. А ведь он звонил. Приглашал, предупреждал.

Многие из моих знакомых похвалялись тем, что водили дружбу с признанными вождями нашего лучшего из всех возможных века: отцами мысли, столпами искусства, провозвестниками оставшихся в прошлом бурь. Я предпочитал ходить к перипатетикам, хотя и знал, что старики давно стали посмешищем для интеллектуальной тусовки, особенно с тех пор, как увлеклись облагороженным на цивилизованный манер дзен-буддизмом. Теперь в особые лунные дни они выходили на набережную перед Академией Художеств и медитировали рядом со Сфинксами, причем одни предпочитали возводить очи горе, а другие, мистики, — опускать долу. В большинстве своем это были тихие, безвредные люди, и Сфинксы не возражали. Один Аристотель, не могущий забыть о былом своем величии в роли воспитателя покорившего мир Александра Македонского, держался склочником. Неутомимый, не терпящий возражений, деятельно-мстительный, он ни у кого ничего не просил и всех ненавидел, а если кого и любил, то странной любовью. Познакомились мы самым прозаическим образом: я не сдал ионийский диалект у профессора Соболевского, перепутав формы аориста у двух глаголов-близнецов (один из которых означал «смешивать воду с вином», а другой — «разбавлять вино водой»), и профессор Соболевский сказал мне, что с таким вопиющим незнанием греческих глаголов (подумать только, «смешивать» и «разбавлять»!) нужно посещать не Университет, а близрасположенную ремесленную школу. Хороший кровельщик обществу полезнее, чем недоучка-филолог, назидательно изрек профессор, возвращая мне пустую зачетку. А недоучка-филолог опаснее пистолета. После экзамена я сидел на скамейке перед парадным подъездом факультета, печальный и трепетный, как впряженная в телегу лань. В этом трагическом положении и заклеил меня папа всей новой философии, специально, как потом выяснилось, приходивший в полуденные часы к Университету, чтобы набирать себе учеников из числа нерадивых студентов. Он был бодр, подтянут, убедителен и имел достаточно крепкие зубы, чтобы не обломать их о черствый хлеб репетиторства, который глодал с неослабевающей энергией. Одно время его звали преподавать теорию знаковых систем на кафедру Лингвофилософии и курс аналитик на кафедру Логики, но звали не настойчиво, да и он со своей стороны не настаивал, не сочтя за благо общение с молодыми наглецами приват-доцентами в первом случае и получившим должность завкафедрой Б. Спинозой, человеком буржуазного, как выразился папа, склада — во втором.

Я проучился у него несколько месяцев, в компании с пятью товарищами, из которых каждый был шалопаем на свой лад, а все вместе составили незабываемую тусовку, приводившую в ужас окрестные рюмочные, пока, так и не совладав с ионийским диалектом, не перевелся на романо-германское отделение и отказался от занятий, все же не перестав ходить в гости. Отдаю ему должное: он был крепкий старик с прекрасной головой и памятью и погиб только при столкновении с медитацией и завезенными из Москвы антропософскими штучками. Москва! Москва! Все беды оттуда.

Аристотель квартировал в Съездовской линии В.О., выбрав дом, фасад которого был украшен, в псевдоклассическом вкусе XIX века, коринфскими пилястрами и фронтоном, над чем ученики втихомолку, но нагло потешались. Прислугой у него жила тихая, маленькая, покорная старушка из благородной фамилии, предки которой в XV веке были веселыми немецкими баронами, в XIX — политкорректными чиновниками Российской империи, а в ХХ — горсткой костей легли в землю, горсткой букв — в могилу биографических словарей. Аристотель третировал эту кроткую Эмилию всеми доступными ему способами, а поскольку изобретательность никогда не была его слабой стороной, преуспел. При хлопке двери старушка дрожала вместе с посудой в буфете, так что Воля Туськов, любимый ученик папы, одно время с ним живший, принужден был съехать: вечно опухшие глаза и сдавленные рыдания бедной графини в сочетании с ее полновесным именем мешали ему сосредоточиться. Сидя за какой-нибудь статьей, он начинал думать о тщете, бренности, кстати вспоминал и трогательное стихотворение нашего известного классика Лермонтова... Статья оставалась ненаписанной, Воля выходил к Эмилии на кухню (Аристотель брезговал этой демократической причудой и всегда призывал графиню к себе) и тихо, нудно утешал, от чего та плакала еще горше.

Мы попали на прием, который Аристотель давал в честь приехавшего из Москвы модного писателя, но опоздали к обеду. Кляузевиц изменился в лице, увидев убранный стол и толпу снобов, которые судорожно предавались разгулу своего хилого интеллекта. И набилось же их на холяву, доложу вам. Уверен, Аристотель позвал пятерых, шестерых, а явились все тридцать.

Приехавший к папе гость принадлежал к той блестящей плеяде новых романистов, чьи имена были у всех на устах, но сочинений почти никто не прочел, хотя они и шли нарасхват. Его последний роман — он назывался «Безответная любовь», но речь там шла о цветах, минералах и других вовсе неодушевленных предметах, а среди персонажей не было ни одного человека, — свободный, злой, по-настоящему яркий, поражал как столбняк, — но, кажется, только меня одного. Во Франции, впрочем, его оценил и перевел какой-то подвижник, крепко ударившийся, судя по переводу, о любовь к ближнему. Тридцать снобов, оплот читательской массы в родной стране, трубили об этой книге потому, что литература по-прежнему оставалась неотвратимым дежурным блюдом в гостиных и на кухнях. Всех их, даже самых независимых, интересовали только сплетни, только рассказы об интригах и похождениях, наконец — сами интриги, в которых они намеревались со временем принять участие. Для собравшихся у Аристотеля писатель был не автором «Безответной любви», а героем свежего анекдота: пикантного, злого, приятно грязного.

2
{"b":"662487","o":1}