Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Разумеется, они не могли опуститься до вульгарного любопытства. Язык мещан их коробил. Они подозревали в себе такие бездны и откровения, которые не позволяли пользоваться ни словарем Ожегова, ни сленгом. Сплетня излагалась под видом хитроумной интерпретации сюжетных ходов, гаденькие намеки подавались как мифотворчество. Слова в их речи терлись друг о друга, как пассажиры в переполненном вагоне метро: потно, плотно, обреченно. В глубине души они презирали изящество и ненавидели краткость; то и другое казались им сухим и ничего не выражающим. Они дулись и искали подтекст, ближайшие смыслы их не устраивали. Подленький цвет нации. Шестерки.

Я сидел в уголку, хлебал коньяк, дружелюбно поглядывал на снующих по комнате. Тощие и упитанные, патлатые и с начинающимися лысинами, в пиджачках и свитерах, мужчины и женщины, были ли они по-настоящему такими, какими представали под моим всеискажающим недобрым взглядом? Я готов допустить, что в частной жизни им была присуща добродетель, целый букет разнообразных добродетелей; я не мог оценивать их как частных людей. Но я мог оценить их пламенные творческие потуги, все эти тусклые мнимые откровения, маргинальную или глянцевую фальшь. Из-под кое-как прилаженных ужасных масок львов и мефистофелей торчали симпатичные уши рядовых ослов. Напыщенный вид большинства являл, по замыслу, подлинный образ их «я», с большим трудом высосанный из пальца. Некоторые преувеличенно скучали.

Писатель спокойно стоял у окна; в одной руке он держал чашку с чаем, другой, сжимающей тонкую серебряную ложку, энергично его размешивал. Его умненькие глазки глумливо искрились, широкий рот улыбался, и наверняка он уже получил свою порцию наблюдений, и в его голове, поверх течения разговоров вокруг, крутились гладкие пассажи будущего рассказа.

Аристотель подвел меня, представил (всё слишком лестно для правды, но и ложью не назовешь). Писатель протянул мне красивую гладкую руку, поглядывая с неуверенной лаской. Я любил его книги; он сам был мне противен.

На нас косились. Здесь, в этом доме, все знали, кто я такой; слухи бежали впереди репутации, репутация спешила, переставляя увечные ноги, я тащился далеко позади: мое бедное алчное существо, рассмотреть которое доставало воли немногим, выстоявшим в борьбе с быстроногими герольдами сплетен. Если бы я действительно совершил все то, о чем шушукались, имел всех тех, кого мне приписывали, то, наверное, был бы счастливейшим человеком. Скорее всего, я был бы Карлом Кляузевицем. Но я оставался собою, нервным, неуверенным и очень часто имевшим только объективную реальность, данную мне в ощущениях. Я даже не был писателем, который успешно борется с жизнью, от души имея ее в своих сочинениях, — а это уже совсем другая жизнь. Мне было нечего сказать миру. Поговорить приятнее с книгою. Выпить — сидя перед зеркалом. Четыре стороны света — и плюнуть можно в любую, на выбор. Во что-нибудь да попадешь, и удачный плевок вернется громом рукоплесканий. Или пулей. Или простой оплеухой. Не сложно.

— В Москве уже снег, — заметил писатель. Он все еще не знал, как себя держать. Я был для него словно корабль без опознавательных знаков и в тумане. То ли флагманский крейсер, то ли старая баржа.

— Деньги могут всё, — сказал я меланхолично.

— Эти убеждения делают вам честь.

Он повеселел. Люди не знают полутонов. Противопоставь их аффектам беззлобное безразличие — и тебя сочтут тонкой натурой, а под сухой коркой сарказма найдут трепетную ранимую душу. Да, я сам верил, что имеющаяся во мне душа нежна и ранима, только вот что понимать под этим словом. Слова — не больше, чем слова; они многозначны.

— Вообразите, неделю назад я пил кофе на бульваре Распай, деревья стояли желтые, было сухо, тепло, солнечно... Вы любите Париж?

— На картинках.

— Хотите съездить? Ваша семья вас отпустит?

Грубо работаешь, подумал я. Я живу один, сказал я. Так интереснее.

Он улыбнулся.   Тогда вас ничто не держит.   У меня нет привычки путешествовать, сказал я. Вы — писатель. Куда бы вы ни ехали, вы путешествуете в пределах своего воображения. Вы попали в Париж уже со своим бульваром Распай в кармане. Вряд ли парижские деревья были желтее ваших. А для меня все бульвары одинаковы.

Он засмеялся; к нам кто-то подошел. Общество постепенно распадалось на кучки и пары. Я заметил, как Аристотель смотрит на Григория. Смотри сколько хочешь, бедный папа, этого мальчика на греческий не зацепишь. Я уже знал, что он из топовой семьи нуворишей, поднявшихся на торговле мылом и, чуть-чуть, — оружием. Когда, заскучав, он бросил институт, чадолюбивый родитель купил ему фирменный диплом и место атташе в далекой спокойной стране на берегу теплого моря. В далекую страну Гришенька не поехал, предпочитая мутные родные пейзажи. Диплом он, кажется, потерял. Минувшей весной ему исполнился двадцать один год.

Улыбаясь, я осторожно подобрался к ним, стоявшим у другого окна. Аристотель вел речь о поддельных этрусских вазах, прекрасный экземпляр одной из которых помещался здесь же. Мальчик слушал его, опустив руку на подоконник, так, что она легла вплотную к руке Аристотеля. Эти две руки, похожие на ощипанный трилистник, потрясли меня своей непристойностью. Я вспомнил, что трилистник — эмблема «Адидаса» и кого-то из ирландских святых.

— Чем вы занимаетесь, юноша? — спросил папа.

— Живу.

— Бестактно, но по существу вопроса, — пробормотал Кляузевиц. Обделенный нужной ему жратвой, он все не мог успокоиться, сновал от кучки к кучке и сердито шипел себе под нос.

— Но в этой жизни?

— Я попсовый мальчик, учитель. Гуляю. Придумываю развлечения. Мой папик наворовал столько, что мне можно и отдохнуть.

Слова замерли на языке Аристотеля, а может быть, и сердце в нем сладко замерло. Учитель давно не видел попсовых мальчиков — полагаю, с тех самых пор, когда завитые и разряженные маленькие развратники улыбкой останавливали его на площадях Афин и Стагиры. Здесь папу окружали молодые интеллектуалы и философы, по большей части бесполые, по большей части пресные. Я представил, как, возможно, ему одиноко среди разговоров о сущем и истинном. Истина где-то там... за дверью.

— Неблаговидная позиция.

Григорий фыркнул.

— Зато я благовидный.

Больше, чем нужно для спокойствия, подумал я. Я колебался. Пора было уходить, но не хотелось уходить одному. Я оглянулся. Кляузевиц прочно пристроился к каким-то девкам, Николенька уже исчез. Писатель ответил на мой взгляд понимающей гримаской. Я представил его плотное стареющее тело в постели гостиницы. Самые чистые отношения — неосуществленные, подумал я.

Задумался, грезишь? спросил Аристотель. Готовит речь, сказал мальчик. Речь я действительна заготовил. Всего два слова. Я ухожу, сказал я, посылая ему вопросительный взгляд. Он улыбнулся и прижал к губам два пальца. Одарить воздушным поцелуем взамен настоящего — значит ответить на все вопросы. Так мне пришлось уйти. Я и ушел, снабдив всех желающих номером своего телефона. И, конечно, пожелали не все, кому я этого пожелал. Иди домой, сказал я себе, и поищи какой-нибудь выход.

И выход нашелся. Я выпил столько, что меня начало рвать, и рвало до тех пор, пока вместе с желчью не вылетели всякие надежды и сожаления.

Когда я проспался, похмелился и совладал с головной болью и сложным набором чувств, мне подумалось, что не все потеряно. Это был минутный всплеск, сказал я себе, быстрый каприз, прихоть избалованного, не знающего отказов мальчишки. Нужно запастись терпением, нужно избегать объяснений. Будь охотником, сказал я себе, расставляй капканы. Нет, не капканы — сети; он может пораниться. Мне представилось, как светловолосый мальчик перегрызает зажатую стальными зубами ногу. Покажем себя честными пацифистами.

Я быстро взял ванну и нарядился в свои самые живописные тряпки красно-коричневых тонов. Я глянул в зеркало, загляделся. Из зеркала на меня смотрела... да, довольно-таки неприятная рожа. Мне никогда не нравился мой нос: в нем не было энергии и витальной силы, как, например, в могучем рубильнике Кляузевица. Глазки, и без того маленькие, что-то совсем запали. Их природный цвет, по моим наблюдениям, был серым, но наличие у меня сереньких глазок почему-то всегда дружно оспаривалось. Я защищался, как мог, но сейчас... да, лихорадочная желтизна, тусклая зелень, никаких следов серого... какой-то вовсе неведомый цвет тускло размыт вокруг зрачка. Когда-то имевшаяся у меня жена, в пору нашей общей юности, часто говорила, что глаза мои переменчивы, как у змеи. Она этим даже гордилась, хвасталась перед своими девками, подружками. Мою жену считали очень красивой. Она и была красивой, с однозначным цветом глаз. Где она сейчас, опереточная маркиза. Укатила в Париж с брутальным самцом или в Лондон с богатой старухой.

3
{"b":"662487","o":1}