Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как-то она пропадала несколько дней, потом появилась, очень кислая. Я ни о чем не спросил, мне ничего не рассказали. Все вы такие, подумал я.

Скорчившись, прерывисто вздыхая, она лежала на диване.

— Не купить ли нам телевизор?

Сказать «не знаю» — не только честнее, но и проще. Я выдавил два этих слова и вперил в Крис испытующий взор. Она показалась мне очень бледной, но, при первом беглом осмотре, неповрежденной. Внутренние повреждения духа я давно не брал в расчет.

— Ты себя чувствуешь? — растерянно спросил я.

— Да, спасибо.

Я лег рядом, обнял ее и через плед почувствовал, как она дрожит.

— Ну что же. И зачем нам телевизор?

— Новости смотреть.

— Ладно, будем ходить к Кляузевицу. Денег все равно нет.

— У меня есть сто рублей.

— О! Да мы богаты!

Она наконец засмеялась и, выдернув из-под пледа руки, схватила меня. Мы покатились по дивану и чуть не упали на пол. Я поцеловал ее в шею под ухом. Это был дружеский и ободряющий. поцелуй, но шея оказалась слишком гладкой, и теплой. Я поспешно поднялся.

— Приготовлю тебе что-нибудь.

— Не надо ничего. Побудь со мной.

Я снова улегся. Мы лежали, обнявшись, растерянно лаская друг друга. Она не плакала.

Вот кажется — чья-то рука на щеке, и одиночество отступит. Но оно становится только острее, и иногда эта острота соразмерна желанию. Я вопросительно потянул Крис за свитер. Но она уже спала.

Утром я мрачно выпил кофе, выбрал очередную книгу на заклание — это оказался Юст Липсий, задвинутый Крис в самый жалкий угол по причине неважного переплета, — и пустился знакомой дорогой.

Ребенку нужны развлечения, толковал я Юсту Липсию. От книжек можно спятить, впереди безрадостная зима. Я не умею развлекать, да и у нее другие запросы. Пусть лучше смотрит, как другие бомбы кидают, верно? Повеет настоящим, запах дерьма вместо благородного запаха крови — решимость-то и того... погаснет.

Юст Липсий не возражал. Либо он все понимал, либо ему на все было положить. Книга бежит из рук в руки, коллекционируя владельцев, а мы только лепим на нее марки и экслибрисы, заказываем новые переплеты, украшаем, ласкаем, бескорыстно предаемся; они же уходят и не оглядываются. К тому же Юст Липсий уходил в дом гораздо более жирный, чем мой.

Все же чувствовал я себя препаршиво. Сыпал светлый снег, и было так тихо, что пар дыхания долго не развеивался и плыл сквозь это медленное снежное кружение легкими облачками. Редкие машины поднимали легкую белую пыль, запах бензина ложился поверх запаха свежего снега, не смешиваясь с ним. Острый воздух далеко разносил все звуки. Дома и деревья прорисовывались единым черным силуэтом природы; он постепенно менялся, терял свою четкость. Нежно смягчились линии памятников и парков, нарядный центр был рассыпан набором рождественских открыток: бронзовый конский круп, яркая витрина, часы на фоне смутного неба. В красивой временной смерти мира было обещание жизни, но я не верил этому обещанию. Я сам слишком многое и многим обещал и никогда не вел реестр своим обещаниям: это дело того, кто их получает.

Телевизор изменил мою жизнь и мужественно взялся переделывать меня. С каждым днем, проведенным подле нового друга, во мне крепло впечатление, что я живу в какой-то иной стране, в ином городе, вовсе не там, где живу. Повседневная жизнь говорила одно, ТВ — другое, и, как честный обыватель, я верил своим глазам только тогда, когда они пялились на голубой экран. А поскольку люди на экране мелькали одни и те же, все они через какое-то время превратились для меня в добрых друзей и родственников — московские кузины, тетка из Саратова, балагур и самодур дедушка, — и с вопросом веры было покончено: отношения, перешедшие в фазу родства, его обессмыслили.

ТВ разрушило хрупкие стены одиночества, дом заполнился людьми. Все прошло гладко: сначала я морщился, потом привык, хотя первое время мы боролись с вредной привычкой: Крис смотрела только новости и политические шоу, я — только боевики и полицейские сериалы; вместе мы составляли идеальный образ зрителя, свободно перетекая из пространства боевиков в пространство телестудий.

Но потом боевики и телестудии слились в одно многоцветное пятно, которое стало нашей подлинной реальностью, почти как в «Видеодроме» Кроненберга, но пока без его издержек. Мы смотрели все подряд.

Множество никчемных людей изливали на нас потоки ненужной информации. Ты просто валяешься на диване, а перед тобой распинаются людишки на любой вкус: тот вымученно порочен, этот — в добротном халате домашних добродетелей; один под броней почестей, другой — бесчестья. Сотня придурков, считающих себя основными персонажами современности, бойко торговала своими входящими в моду, или поблекшими, или воображаемыми прелестями. Прелестные в своем бесстыдстве, сказал я как-то, пошарив в закромах русской классики; Крис, увы, не поняла.

Среди десятков прочих мы увидели и интервью с Троцким; лично я получил большое удовольствие. Троцкий был в своей стихии. Ядовитый, жизнерадостный, на этот раз — элегантный и аккуратно причесанный — он сыпал шуточками, историческими примерами, цитатами, не вполне чистыми намеками и очень ловко, под видом шуточек и цитат, настучал на ряд собратьев по политической арене. Между прочим его спросили о боевой организации, по слухам, родившейся в недрах его партии, — он осудил и отрекся, кстати, желчно посмеявшись над слухами, так что Крис заткнула уши. Его спросили о Цицеронове — он рассказал добродушный анекдот. Его спросили о каком-то бандите — он отговорился незнанием, заметив, что пустой интерес к преступной изнанке жизни не лучшим образом характеризует нашего пресыщенного и праздного обывателя. Его спросили, наконец, о прессе. Пусть и сложными путями, но истина прокладывает себе дорогу через прессу, сказал Лев Давидович, снисходительно щуря глазки. Я был в восторге. А ведь Троцкий действительно переживал трудные времена. Может быть, расколы и взбадривают партию, но никак не красят. Любой партии больше к лицу хрестоматийный глянец, в этом — как и во многом другом — партии похожи на модные журналы, вплоть до неузнаваемого лица с обложки.

Здесь придется сделать отступление о газетах. Газеты враждовали с ТВ, и один из ведущих ТВ-журналистов даже дал ведущей газете интервью, в котором недвусмысленно указал печатному слову его скромное место. И правда, влиянию газет и высказываемым в них мнениям было далеко до мощи многоцветного экрана. Экран владел, а они только бились, чаще всего друг с другом, за право владения. В этих битвах истина, как справедливо заметил Лев Давидович, нет-нет да и прокладывала себе дорогу к глазам и ушам обывателя. Обыватель, впрочем, почти всегда именно эту случайно пробившуюся к нему истину считал враньем и жульнической проделкой, однако в определенных кругах, у определенных журналистов, благодаря этим одиноким крестовым походам, складывалась репутация людей острых, опасных, порядочных. Если это не мешало их репутации профессионалов, в скором времени их заманивали на ТВ. Самые хитрые журналисты успевали и на ТВ, и в газетах, и вот им-то нельзя было верить вообще ни в чем.

Что самое худшее, ТВ ко всему подходило творчески. В газетах например, вяло побранивали Цицеронова за очередную остроумную идею: отстроить «сити» на манер лондонского, или хрустальный мост через реку, или, там, огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах. (Официальная газетка Цицеронова «Пчела» — в просторечии «Муха Цеце» — на это очень резонно отвечала, что остроумные идеи карман не тянут, и хули, дескать, вы жалуетесь, не хотите в бельведере, пейте чай в тени вяза.) Вялая перебранка не соответствовала политике ТВ, и в серии репортажей, начав с осторожных оговорок и дружелюбного недоумения — то здесь, то там, басы, скрипки, — ТВ-журналисты, как хороший оркестр, слаженно загремели роковым вопросом: так кто же пьет чай в том доме, на который уходят наши деньги? Цицеронов сделал худшее, что мог: начал оправдываться.

14
{"b":"662487","o":1}