Катерина Николаевна была замужем за генералом Ахмаковым, который прокутил её богатое приданное и умер от апоплексического удара, оставив её без средств. В не добрую минуту она вздумала однажды спросить совета в письме к юристу Андроникову – не следует ли учредить опеку над её отцом князем Сокольским, который, словно впав в безумие, транжирил деньги? Минута прошла, Андроников отсоветовал это делать, но письмо осталось, и после смерти юриста могло попасть в руки старого князя, что, естественно, подвигло бы его лишить дочь наследства. Ахмакова думает, что письмо это находится у Версилова, с которым её связывают запутанные отношения любви-ненависти, на самом же деле оно зашито за подкладку пиджака Подростка, который с этим важным письмом и приехал в Петербург, чтобы самому во всё «разобраться». Только к самому финалу романа Аркадий «разобрался», что его влюблённость в Катерину Николаевну ни в какое сравнение не идёт со страстью к ней, которой мучается на протяжении долгих лет Версилов. В этом финале Версилов даже идёт на сговор с негодяем Ламбертом, который завладел компрометирующим письмом, пытается шантажировать Ахмакову и угрожает её пистолетом, тут же, обезумев, сам пытается застрелить её, затем, когда Аркадий и Тришатов, мешают ему это сделать, Версилов стреляет в себя… И уже в «Заключении» разъясняется окончательно: Катерина Николаевна отказала «щепетильному» барону Бьорингу, с Версиловым, судя по всему, все и всяческий отношения прекращены навсегда, она унаследовала после последовавшей вскоре кончины отца большую часть его богатого состояния и о дальнейшей судьбе молодой богатой княгини и генеральши можно только догадываться.
В Ахмаковой отразились отдельные черты А. В. Корвин-Круковской.
Ахмакова Лидия
«Подросток»
Дочь генерала Ахмакова, падчерица Катерины Николаевны Ахмаковой. «Это была болезненная девушка, лет семнадцати, страдавшая расстройством груди и, говорят, чрезвычайной красоты, а вместе с тем и фантастичности…» По словам Васина: «Это была очень странная девушка <…> очень даже может быть, что она не всегда была в совершенном рассудке…» Версилов же, показывая её фотопортрет Аркадию Долгорукому, более категоричен: «Это тоже была фотография, несравненно меньшего размера, в тоненьком, овальном, деревянном ободочке – лицо девушки, худое и чахоточное и, при всем том, прекрасное; задумчивое и в то же время до странности лишённое мысли. Черты правильные, выхоленного поколениями типа, но оставляющие болезненное впечатление: похоже было на то, что существом этим вдруг овладела какая-то неподвижная мысль, мучительная именно тем, что была ему не под силу.
– Это… это – та девушка, на которой вы хотели там жениться и которая умерла в чахотке… её падчерица? – проговорил я несколько робко.
– Да, хотел жениться, умерла в чахотке, её падчерица. Я знал, что ты знаешь… все эти сплетни. Впрочем, кроме сплетен, ты тут ничего и не мог бы узнать. Оставь портрет, мой друг, это бедная сумасшедшая и ничего больше.
– Совсем сумасшедшая?
– Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая…»
Лидия была какое-то время в связи с князем Сергеем Петровичем Сокольским, родила от него девочку, которую впоследствии считали ребёнком Версилова (в него экзальтированная Лидия влюбилась до безумия). На самом деле Версилов даже предлагал ей брак (с разрешения гражданской жены своей Софьи Андреевны Долгорукой), дабы «прикрыть чужой грех», но девушка, спустя две недели после преждевременных родов, умерла при странных обстоятельствах – чуть ли не покончила жизнь самоубийством, отравившись фосфорными спичками (по крайней мере, Крафт, в это верит).
Б.
«Неточка Незванова»
Знаменитый скрипач; товарищ и покровитель отчима Неточки Незвановой – Ефимова. Они встретились, когда Ефимов перебрался в Петербург. «Он поселился где-то на чердаке и тут-то в первый раз сошёлся с Б., который только что приехал из Германии и тоже замышлял составить себе карьеру. Они скоро подружились, и Б. с глубоким чувством вспоминает даже и теперь об этом знакомстве. Оба были молоды, оба с одинаковыми надеждами, и оба с одною и тою же целью. Но Б. ещё был в первой молодости; он перенёс ещё мало нищеты и горя; сверх того, он был прежде всего немец и стремился к своей цели упрямо, систематически, с совершенным сознанием сил своих и почти рассчитав заранее, что из него выйдет…» Ефимов в то время как раз возомнил себя скрипачом-гением, восторженно мечтал о славе. «Этот беспрерывный восторг поразил холодного, методического Б.; он был ослеплён и приветствовал моего отчима как будущего великого музыкального гения. Иначе он не мог и представить себе будущую судьбу своего товарища. Но вскоре Б. открыл глаза и разгадал его совершенно. Он ясно увидел, что вся эта порывчатость, горячка и нетерпение – не что иное, как бессознательное отчаяние при воспоминании о пропавшем таланте…» Рассказывая-вспоминая впоследствии о той поре, Б. очень трезво оценивал самого себя: «Что же касается до меня, – продолжал Б., – то я был спокоен насчёт себя самого. Я тоже страстно любил своё искусство, хотя знал при самом начале моего пути, что большего мне не дано, что я буду, в собственном смысле, чернорабочий в искусстве; но зато я горжусь тем, что не зарыл, как ленивый раб, того, что мне дано было от природы, а, напротив, возрастил сторицею, и если хвалят мою отчётливость в игре, удивляются выработанности механизма, то всем этим я обязан беспрерывному, неусыпному труду, ясному сознанию сил своих, добровольному самоуничтожению и вечной вражде к заносчивости, к раннему самоудовлетворению и к лени как естественному следствию этого самоудовлетворения…»
Именно в уста Б. (в его слова Ефимову) Достоевский вложил свои сокровенные мысли-размышления о путях и судьбе таланта, которые в ту пору, пору его литературной юности, занимали его чрезвычайно, сопрягались с собственной судьбой – в строках этих много автобиографического: «Друг мой, нужно терпение и мужество. Тебя ждёт жребий завиднее моего: ты во сто раз более художник, чем я; но дай Бог тебе хоть десятую долю моего терпения. Учись и не пей, как говорил тебе твой добрый помещик, а главное – начинай сызнова, с азбуки. Что тебя мучит? бедность, нищета. Но бедность и нищета образуют художника. Они неразлучны с началом. Ты ещё никому не нужен теперь, никто тебя и знать не хочет; так свет идёт. Подожди, не то ещё будет, когда узнают, что в тебе есть дарование. Зависть, мелочная подлость, а пуще всего глупость налягут на тебя сильнее нищеты. Таланту нужно сочувствие, ему нужно, чтоб его понимали, а ты увидишь, какие лица обступят тебя, когда ты хоть немного достигнешь цели. Они будут ставить ни во что и с презрением смотреть на то, что в тебе выработалось тяжким трудом, лишениями, голодом, бессонными ночами. Они не ободрят, не утешат тебя, твои будущие товарищи; они не укажут тебе на то, что в тебе хорошо и истинно, но с злою радостью будут поднимать каждую ошибку твою, будут указывать тебе именно на то, что у тебя дурно, на то, в чем ты ошибаешься, и под наружным видом хладнокровия и презрения к тебе будут как праздник праздновать каждую твою ошибку (будто кто-нибудь был без ошибок!). Ты же заносчив, ты часто некстати горд и можешь оскорбить самолюбивую ничтожность, и тогда беда – ты будешь один, а их много; они тебя истерзают булавками. Даже я начинаю это испытывать. Ободрись же теперь! Ты ещё совсем не так беден, ты можешь жить, не пренебрегай чёрной работой, руби дрова, как я рубил их на вечеринках у бедных ремесленников. Но ты нетерпелив, ты болен своим нетерпением, у тебя мало простоты, ты слишком хитришь, слишком много думаешь, много даёшь работы своей голове; ты дерзок на словах и трусишь, когда придётся взять в руки смычок. Ты самолюбив, и в тебе мало смелости. Смелей же, подожди, поучись, и если не надеешься на силы свои, так иди на авось; в тебе есть жар, есть чувство. Авось дойдёшь до цели, а если нет, всё-таки иди на авось: не потеряешь ни в каком случае, потому что выигрыш слишком велик. Тут, брат, наше авось – дело великое!..»