Спесивые
«Гордость считает за собой достоинства; надменность основана на самонадеянности, высокомерие — на властолюбии; кичливость — гордость ума, чванство — гордость знати, богатства; тщеславие — суетность, страсть к похвалам; спесь — глупое самодовольствие, ставящее себе в заслугу сан, чин, высокие знаки отличия, богатство, высокий род свой и пр.».
Шутки словарей иногда заводят слишком далеко, в места, откуда нет возврата. Начни думать, что скрывается под этим «и пр.», — полезет такое, о чем полезнее не вспоминать. Не только ведь наследственная принадлежность к элите не входит в число личных заслуг, но и красота, например, и ум, и талант. Ставить себе в заслугу то, что дано изначально, действительно глупо. Но не глупее, чем думать, что высокие знаки отличия даются сдуру, без высшего тайного смысла.
Потому что как же это вынести, если без высшего смысла. Красота, ум, талант — неужели их податель был настолько легкомыслен или злонамерен, что рассеял свои дары просто так, как сорняки над полем, не глядя, куда попадет? Драгоценные, недостижимые для личных доблести и усердия, самовольно прорастут они в теле недостойного, глупца, урода — и тот будет надуваться, раздуваться... пока не лопнет.
Но мы надеемся, что все обстоит приличнее и проще. Что никакого «и пр.» на самом деле не предусмотрено и дальше сана, чина, богатства и высокого рода речь не заходит. Что у спесивого один изъян — волчья шея (не гнется). То есть первым не поклонится и на поклон может не ответить. Зато и ничего, сверх поклона, не потребует. Чтобы лезть в душу или топтать святыни — ни в коем случае, слишком много чести для душ и святынь. Он и принципы 1789 года разрешит, лишь бы благодарные мирные пейзане в праздничном платье по-прежнему ломали шапки, почтительно водили хоровод и вообще помнили свое место. И ярем барщины, неполезный для хороводов, куда-нибудь уберет, и лично введет оспопрививание (по примеру императрицы). Со спесцою, а барин добрый.
Если бы, в таком контексте, вместо глупого самодовольства он проявлял умную гордость, пейзанам жилось бы значительно тяжелее.
Легкомыслие: между оркестром и ухом
Это хорошо, когда у человека в голове ветер: он веселый, так и в песне поется. Кроме того, полезный освежающий ветер противостоит вредному буйному вихрю (у манихеев). При чем тут манихеи? Да просто слово красивое.
Голова как пещера с сокровищами, только сокровища сильно б/у и вообще краденые. Жизненная позиция, убеждения, воспоминания, труха, железо, копившийся годами хлам. Гнильца с незначительной примесью золота. И мысли, мысли. О псарне и родне.
Легкие мысли. Почему мысль должна быть свинцом? кирпичом? краеугольным камнем, которым при случае можно и убить? Почему не стрекозой, золотисто-зеленой змейкой, то ли воробьем, то ли цветком в волшебных садах Гофмана — там, где плещет водой листва, смешаны краски и время безоблачно. Безоблачно. Как у Крошки Цахеса.
Крошка Цахес вспомнился непосредственно вслед за садами. Неужели эта страшная сказка только о маленьком уродливом негодяе, без лишних раздумий сожравшем плоды чужих талантов и трудолюбия? Разве не о легкомысленной фее, которой следовало быть поосторожнее со своими дарами? О людях, которые — стоило утратиться чарам — разразились смехом («зычный надругательский смех», поясняет автор совсем тупым), подхватили малыша и перебрасывали его друг другу, как мяч? (Трудно сказать, называется ли это легкомыслием или как-то иначе.) Старая мать, которая со слезами просит отдать ей мертвое тельце урода, чтобы набить из него чучело и поставить на шкаф «на вечное вспоминовение». (Тут даже фея опешила.)
Единственным приличным человеком во всей этой безобразной истории выглядит камердинер, выудивший захлебнувшегося Циниобера из «красивого серебряного сосуда с ручкой». Камердинер «вытер досуха своего бедного, злополучного господина чистыми полотенцами, положил его на постель, укрыл шелковыми подушками, так что на виду осталось только маленькое сморщенное личико».
Сделать что-то, не подумав о последствиях. По велению сердца был совершен поступок или по глупости — жалкий результат один, и он налицо. Или же легкомыслие как безрассудство: предвидеть последствия, но игнорировать их, до и после. После бала случается всякое. А зато какая была музыка!
Или вот еще: легкомыслие как осознанный и добровольный отказ от метафизики. Когда в одну из бессонных ночей показалось, что понял все-все: жизнь, людей, себя, даже вышни силы. Если кто остается после такой радости жить, живет под слоганом «как важно быть несерьезным». Жизнь в стиле рококо: заниматься только пустяками, говорить только милый и изящный вздор. Развлекаться, щепетить — модничать, рядиться напоказ. Провести ревизию библиотеки и все стихи сжечь, за исключением красивой версификации и светлого пустозвонства. Чувства подморозить, ум подавать в ведерке со льдом, а если понадобится натюрморт с фруктами, то вот он — заводной апельсин математически расчисленного остроумия.
Об этом виде легкомыслия и говорят, что оно рассудочно. (Рассудку всё как-то ставят в вину то, что он стремится себя сохранить.) Но почему бы не быть и такому пути самурая: не заморачиваться на общеизвестном, радоваться общедоступному. Порхать без понтов. Какие, в самом деле, понты, если все мы умрем одинаково бесславно: и стрекозы, и муравьи! Вы ведь знаете — должны знать — мораль этой басни.
И мне глупую стрекозу вовсе не жаль. Ей следовало бодро, честно замерзнуть, чести мундира ради. Попытка обменять рассудок на чечевичную похлебку — что за легкомыслие? Почти такое же, как обучать стрекоз стоической философии — в полете, на волне музыки. Волна когда-нибудь схлынет, оставив пену. Вот ради этой красивой легкой пены, вероятно, все и было задумано. На уровне аллегорий.
Упрямство: между супом и говядиной
Все тот же Герцен, которому мы обязаны тонкими наблюдениями природы не только насекомых, но и человеческой, наблюдал кок-то своего приятеля Н. Х. Кетчера за обедом. И нашел подтверждение вопиющей безалаберности означенного: приятель Кетчер курил между переменами блюд, не дожидаясь конца обеда. Ничем хорошим, разумеется, это закончиться не могло: «он стал дичать, привык хмурить брови и говорить без нужды горькие истины».
Вот какие оказались у приятеля худые и поносные склонности — только Шекспира переводить (что, впрочем, Кетчер и осуществил). А был бы посговорчивее — курил в положенное время, в отведенном месте — переводил, как все, Фейербаха, — все бы и обошлось. Даже, может быть, женился бы на ком-нибудь поприличнее, вместо того чтобы оскорблять нелепым браком тонкие чувства друзей. Друзья тоже нервные. Известное дело, Воробьевы горы.
Некоторые, знаете, любят злоумиться: своевольно идти на худое, не слушаясь доброго. Причем худое и доброе — это детали, а главное слово, конечно, «своеволие». Упрямый — это вот какой: не принимающий ни советов, ни приказаний, а делающий все по-своему. Хоть надорвусь, да упрусь. И нечто в виде осла снова и снова вылезает из вырытых для него могильных ям.
Ух, друзья бесятся. И не только они — но и вообще все живое. Допустить, чтобы кто-нибудь был несчастен по своей вине и счастлив на свой лад — как можно! Это все равно что признаться: мы не вольны в счастье и несчастье этого человека, он не в нашей власти. Он во власти своих химер. Он от нас сбежал, как сказано в финале фильма «Бразилия».
Маленький трактат об обаянии
Ничего такого, только голос и взгляд. Человек, скорее всего, полный подонок. Это еще счастье, если умный. Может оказаться подонком и дураком. Зачем, спрашиваешь, такому дураку волшебная дудочка? А зачем тебе уши?
За какие семь морей уносить ноги, если твой убийца меньше всего озабочен мыслью о преследовании? Определенно не в себе был Одиссей, когда давал хитроумные инструкции спутникам, любопытство и тщеславие: я, дескать, буду единственный из смертных, который спустится в этот ад... тьфу, услышит серебряные голоса сирен. Ну да, услышал. Так и пошел в свой ад вместе с мачтой. А мачта, ребята, ни в чем не была виновата — но ведь и Тесей разделил судьбу Пирифоя.