Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Или вот царство, часть которого обязательно нужно кому-нибудь пообещать. Можно пообещать улыбкой. И не на поле брани, а в перинах, например, алькова. Но в перинах всё такие мысли приходят — если и о царствах, то в связи с их бренностью. Попробуй доказать лежащему в кровати, что есть позы попрочнее.

Но допустим, после некоторых солидных размышлений царство все же было обещано. Некто двуличный, проискливый на зло, хитрый, скрытный и злобный разнежился и пообещал. Поскольку злым людям бывают особенно благодарны за неожиданно проявленную доброту, облагодетельствованный не сразу задается вопросом, что же он, собственно, получил. Он утопает в благодарности, прочих приятных чувствах, и, только когда — попозже — выбирается из перин на печальную — мокрую или занесенную снегом, но всегда холодную — улицу, когда расправляет уже чуть смятое обещание, рассматривает этот вексель или чек на предъявителя, ему становится не по себе. Он-то думал, что двуличный — это вот какой: ко всем задом, ко мне передом. Злохитрый и злокозненный, вероломный, и обманщик — с остальными, со мной — честный и, как умеет, нежный; честный прежде всего. А обещание жжет руку: пустая бумажка, пустая, ничего на ней не написано. Нет, тут что-то не так. Начинаются размышления.

И сколько бы ни было людей вокруг коварного, все они предаются сходным неге, ослеплению, размышлениям. Человеку — если у него есть крупица фантазии — скучно жить без персонального лукавого. Кто-то должен тревожить, удивлять, подыгрывать, показывать царства, стоять за спиной и улыбаться. Ты бредишь, Фауст.

Коварный улыбается, и все у него особенное: слова, походка, одежда. Сейчас он скользит стремительно, а захочет — будет хромать и ходить с палочкой. Он злой, это точно. Никто не знает, что ему нужно, но, что бы то ни было, он никогда не попросит и не отберет прямо, а всегда с затеями, прихотливо одурачив. Он любит играть. Любит быть демиургом. Если под рукой нет никого подходящего, играет сам с собой. Со своими мечтами. Даже иногда со своим сердцем.

Ему нравится почувствовать себя простодушным. О себе ведь не скажет: я вот, знаете ли, такой хитрый, умышляющий, обманчивый и опасный. Бывают герои, которые, покрутившись тайком перед зеркалом, шепнут себе, как Чичиков, ах ты, дескать, шельмец, но в большинстве случаев эти добрые люди на себя клевещут. Быть может, они и ловкие — быть может, — только великая ли ловкость нужна, чтобы вытащить у ближнего платок из кармана. Там, где фантазия дальше платков не идет, и души не уловляются — какое тут, в самом деле, коварство. Ловля человеков — занятие возвышенное, серьезное и требующее воображения, а не смекалки.

Коварный вырастит какие-нибудь волшебные цветы, раздарит — публика рукоплещет, запасается цветочными горшками, и всем невдомек, что под видом розы им всучили анчар. Коварный терпеливо ждет, что будет, но что же может быть, если люди так поднаторели во флористике и бесчувствии. Разве что кто-нибудь действительно простодушный примет цветочный горшок с анчаром как последнюю милость, еще подумает: как учтиво меня убили. А какой-нибудь молодой Герцен по тому же поводу сообщит дневнику: «При этом он был до того учтив, что у меня не осталось никакого сомнения, что все это напакостил он».

А что до обещаний, так не все надо брать, что дают.

Учтивые 

Каждый уважающий себя моралист каждую новую рацею начинает со слов «в наш жалкий век». Так вот, в наш жалкий век быть учтивым — примерно то же самое, что проявлять терпимость в веке шестнадцатом или ренессансный пыл — в девятнадцатом. Вас сочтут несносным кривлякой. Или малодушным. Или угодливым. Или все сразу. В лучшем случае — не обратят внимания. А могут перестать здороваться.

Вы старательно, вежливо кланяетесь. Следите за своими руками. Следите за голосом. Стараетесь сосредоточиться на разговоре, вместо того чтобы просто сделать внимательные глаза. Не перебиваете. Не смеетесь. Успешно сражаетесь со скукой и отвращением. Создаете прецедент.

Серьезная вежливость или оскорбительная, манерные дерзости или дерзкая сдержанность, тон спокойный и нагловато-почтительный — нет, все не то. У настоящей учтивости нет своего вкуса, она пресна. Дерзить, улыбаясь, умеют многие, попробуйте быть почтительным без улыбки.

У, подхалимы!

Поэт Симеон Полоцкий (не тот) побывал в двадцать каком-то году в гостях у Сологуба. Сологуб отнесся к поэту сурово, но проводил в переднюю и подал пальто. Поэт воспротивился. Сологуб топнул ногой и свирепо крикнул: «Это не лакейство, это вежливость». Так, по крайней мере, рассказано в дневниках Е. Шварца. Шварц не продолжает, но почему-то кажется, что поэта Симеона Полоцкого в этот день навсегда покинуло вдохновение: музы не любят прозрений, сопряженных с риском для тщеславия. А как же сам Сологуб? А что, у Сологуба много вдохновенных стихов?

Угодливый предупредителен из корысти. Бесцеремонный грубит, чтобы о нем не подумали чего плохого. А есть еще манерность — это когда хорошие или плохие манеры любуются сами собой. И щепетильность — чопорность, придающая важное значение внешним мелочам. И куртуазность — учтивость, к которой добавлено немножко жеманства и немножко сладострастия. (Труднодостижимо, потому что жеманство и сладострастие при наличии почти бесконтрольны, а при отсутствии — почти недоступны для имитации. Не рекомендуется подросткам по первой причине и творческой интеллигенции — по второй.) От всего этого учтивый уклоняется: он избегает нюансов. Его идеал — неприметность, на фоне которой смогут ярче просиять совершенства окружающих. Даже сойти с ума он старается как можно благопристойнее, не оскорбляя ничьих взоров и чувств. А намереваясь выброситься из окошка, долго примеривается, чтобы у его будущего трупа на тротуаре была непринужденная и изящная поза.

Поэтому многие находят его поведение натянутым и неестественным: кто не ведает дефиниций, судит не глядя. Ограниченные люди осуждают все, что выходит за границы их куцего понимания, а низкие — всех, кто отваживается держаться в собственных жестоких границах. Это еще не беда. Беда — это обременить собой строгих судей настолько, что те почувствуют себя нечужими. А нечужие все эти цирлих-манирлих быстро пресекут. Потому что не может человек быть учтивым с близкими. Если они у него есть.

Строптивые 

Ему ни от кого ничего не нужно. Разве что вот это дерево (в центре лета, на краю жизни) — вот этот дождь (как он упал на деревья) — вот этот закат (сквозь туман). И те глаза, которые всё это видели десять лет назад. Ах, невозможно? Это почему невозможно? Дерева больше нет, дожди и закаты каждый раз новые, глаза успели потускнеть, и вообще так не бывает. И упорный злой упрямец, делающий все назло и наперекор, с трудом глотает злые слезы. Отобрали, говорит, закат. Ладно же, подавитесь.

Ему присуще какое-то врожденное недовольство жизнью и людьми, зачастую — что особенно смешно — не подтвержденное личным опытом. Личный опыт дудит, допустим, в примиряющую дуду, а врожденные чувства колотят в полковой барабан — кто кого оборет? Ни здравый смысл, ни благодарность не укротят глубокую тоску, какое-то мучительное и мечтательное томление, необъяснимую память о несуществовавшем былом. Нежные знаки внимания, которые могут оказать люди, — ничто для того, кто добивается взаимности от солнца и атмосферных осадков. Строптивому плевать на те оскорбления, которые он наносит, защищая свои воздушные замки, но оскорбленные не останутся неотмщенными: воздушные замки оборудованы изрядными камерами пыток.

Да, наперекор и назло, но не нарочно, а как-то так всегда само собой получается. Потому что, когда речь идет о собственной погубленной жизни, не щадят чье-то чужое самолюбие. Потому что, если здоровье в порядке и все тебя любят, трудно доказать, что жизнь погублена. Погублена кем? Уж, конечно, не теми, кто, как мог, заботился: любил или ненавидел. Были, очевидно, какие-то истинные причины и случайные поводы, над которыми не стоит трудить голову. Ничего странного, если остается вовсе без крова человек, который только одно место в мире мыслит своим — под сенью срубленных деревьев.

3
{"b":"660938","o":1}