Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Миша…

Николас, залюбивший его до агонической дрожи, до постыдных птичьих меточек вдоль покусанной шеи, до зацелованной вдоль и поперёк кожи и до откровенных искренних костей, проглядывающих, что писательский транспарант сквозь тонкий салфеточный лист, теперь ластился, прижимался, опускал на плечо тёплую голову, тёрся щекой, невинно касался губами и наматывал на пальцы пряди длинных, пахнущих смешавшимся корично-сиреневым запахом волос. Николас был весь здесь, целиком, шептал сшившимися губами, душой и сердцем, что готов для него отныне и навсегда: готов отдать себя и забрать самого Мишеля, обещая бережно хранить в ладонях доверившийся бутон, готов унести от шумливых дорог к тому исконно интересному, чего никогда не познает ни один человеческий город, залитый морем из солёного просмоленного асфальта. Готов унести от обычного «как у людей», от весенних сердечных авитаминозов и угодий небрежной куртуазной литературы, от пэрства и пижонства, от страшного слова «карма», у которого триллиарды одинаковых глаз и покатая переносица, отмеченная бурым стежком старого детского шрама.

Он обязательно — с ножом у горла, со всеми небесными кометами, взрывающимися в гландах, слышишь…? — уведёт синепёрого мальчишку куда-нибудь туда, где соловьи-коршуны разносят эльфийскую благодать, где в печках пекутся имбирные пряники-лошадки, а Санта без бороды рыщет по свету в поисках пропавших серошкурых карибу, что подбирают и пережёвывают опавшие с Игдрассиля жёлтые листья.

Стюардесса по имени Жанна с мягкой мятой улыбкой проплывала по позабывшему про неё салону, невидящими глазами глядя сквозь двух радужных мальчишек: ей было слишком не до них, она, отправляя одно плотно запечатанное письмо за другим, долгими ночами мечтала о спасающей прививке от несовершенства своего собственного одинокого мирка.

Адрес на тех конвертах всегда стоял один и тот же: «на Северный Полюс. Туда, где живёт Санта Клаус».

Бабушка, извечно путающая неприветливые места, под утро задремала, прижав к груди банку с чайным грибом, выращенным из настойки шиповника и небольшого количества тоже по-своему живой — зелёно-синей, будто всё тот же планетный шар — плесени. Негритянский мальчишка ушёл в пургу, хлопнув дверцей старенькой потрескавшейся лавки по изготовлению никому особенно не нужного кинцуги, а дед в чёрных очках, раскрывая конфеты в гротескных фантиках, пускал в чашку с чаем шоколадные пузыри, грустя и грустя о своём старом, так никогда больше и не возвратившемся, беспросветно ускользнувшем.

Люди странного сухопутья всё ещё жили, хоть души их и полнились вязкой тоской, а Мишель…

Мишель тонул.

С головой.

В бело-чёрном штормующем океане и соли поднявшейся с серного дна иглистой рыбы-луны.

— Мишель… Послушай меня, пожалуйста… Господи… просто послушай, ладно? Тебе даже не нужно ничего сейчас говорить. Если ты только разрешишь — я просто…

Сиденье снова обречённо скрипнуло, пальцы коснулись покорного острого подбородка, глаза столкнулись с глазами, а в кармане зазвенел айфон — тихо, настойчиво, немелодично, со всей той кровью по лицу, что пробивается порой сквозь поры, когда выдуваешь последнюю в мире «ля».

Мишель, отвечать не хотящий, но повязанный, самому себе обещавший и чёрт поймёшь кому, но должный, дрогнул, потянулся ломкими скулящими пальцами к изнывающему карману…

Замер, мученически задыхаясь в пронзившем насквозь умоляющем взгляде серых глаз, в нескольких часах случившегося рождественского знакомства, в безумной и дикой уверенности спятившего сердца, что этот вот странный чудак, этот заблудившийся безбородый Санта Клаус — самый что ни на есть настоящий, самый тот, о ком не знает ни одна книжная страничка, ни одна считалка и ни одна лапландская сказка, вскормившая тысячи улыбчивых ртов. Он — тот, кто и впрямь неминуемо унесёт от мародёрской людской швали, кто затушит смрадно чадящий дым, кто напишет кровяным чернилом буколический эпос и воскресит в том канувших в лету шевалье да тамплиеров, пэров в нахлобученных синих шапках и черношкурых дестриэ в таких же чёрных полированных топфхелмах, чтобы и дальше-дальше-дальше прятать от озлобившегося нетерпимого мира страшную древнюю тайну: те, кто не от него, кто замкнуты и нелюдимы, кто вроде бы и не люди вовсе — они всё ещё верят.

Всё ещё видят.

Всё ещё чувствуют — порой, по редким туманным утрам, — как пахнет робкая земля, обожжённая терпкой нежностью поцелуев солнцеокого Ра, как смеются тонкие звонкие жаворонки, как оборачивается воплощением шёлкового заштопанного Фенрира пробегающая по окраине города бездомная дворняга.

— Я не знаю, куда ведёт тебя твой путь, я не знаю, есть ли в твоей жизни кто-нибудь важный, кого ты не хочешь вот так просто терять, или, может, есть ли в чьей-нибудь жизни такой вот удивительный ты, но… — он сбивался, снова и снова облизывал губы, взволнованно обхватывал пальцами холодно-горячие щёки измученного темноглазого мальчишки и ни разу не понимал, что продолжает вбивать тому в сердце пули, продолжает терзать и мучить-мучить-мучить, разрывая слабое мясо на тонкие рвущиеся волокнышки. — Но я же вижу, я чувствую, что твоё сердце тоже тянется ко мне…! К моему сердцу, к моим рукам, моим поцелуям! Если ты отправишься со мной — я никогда больше не отпущу тебя. Не позволю тебе вновь почувствовать себя одиноким. Не позволю грустить, страдать и встречать в одиночку ни одно грядущее Рождество: ни следующее, ни послеследующее, ни то, которое через долгие пятьдесят лет. Я сделаю всё, чтобы тебе было хорошо со мной, я никогда не оставлю тебя и всегда буду на твоей стороне, что бы между нами ни случилось, правым ты окажешься или нет, обещаю. Мы будем путешествовать по жизни вместе, всегда вдвоём, Миша: поедем, куда захотим, устроим погоню за тем, что увидим в одном на двоих сновидении. Только ты и я, только мы с тобой… до самого скончания дней и дальше, слышишь? Только соглашайся, ну же. Только пойдём… прошу тебя… пойдём… со мной…

Мишель, чьё сердце давило и рвало дождящей сквозь поры алой влагой, попытался вывернуться, отшатнуться, прокусить до новой красноты губы и беззвучно провыть пожравшим луну глупым-глупым волком, но чужие пальцы, заточившие лицо в наэлектризованные силки, вновь заставили повернуться, бросить всё это, столкнуться глазами в глаза, напоминая, что подобные сказки как будто бы не случаются в пресловутой очеловеченной реальности, но всё-таки…

Всё-таки…

Были ведь поцелуи: прямо на глазах у стюардессы Жанны, у спящей бабушки и пускающего вспененные пузыри деда; прогоркло-сладкие изнутри, слишком в лепестках, слишком для книжных историй и пыльных страниц, а стекающие припухающим безумством по искусанным ноющим губам.

Была ослепляющая ломкая дрожь, была бесконтрольная стонущая тяга, не умеющая заполниться ненасытная жадность, до крика потешное, кружащее голову, пробирающее желание отдаться в чужие руки, позволяя тем сдирать с себя попросту всё — от одежды и до подаренной вместе со всеми потрохами кожи.

Проклятая реальность между тем кричала, раздув серными горнами лёгкие, что не может в ней существовать никаких Санта Клаусов, не может мальчик-стеклянные-нервы и мальчик-тонкие-кости в одном лице отодвинуть автобусные шторки и увидеть за окном обещанную эльфийскую деревеньку, горячий какао по малиновым чашкам, грушевый сидр и новый старый мир, запахнутый в чьей-то фетровой шляпе.

В реальности нет места ничему, кроме забитой ногами ненужной нежности, оставленной умирать за захлопнувшимся порогом. В реальности лица некогда важных людей однажды стираются под слоями обманов, забываются, выветриваются из понурого грустного сердца, но ноги продолжают вести к тому, к чему вести когда-то привыкли, просто потому, что вести больше не к кому. В реальности мальчики-не-надо-руками сидят в пятизвёздочных клетках всего лишь два-три часа от всей своей жизни, а после сдаются, трескаются в позвоночнике, подпускают ненавистные руки, быстро усваивают, что их всё равно возьмут по-плохому, а вариант «по-хорошему» исключён всё той же реальностью ещё в самом семенном зародыше.

9
{"b":"660300","o":1}