Литмир - Электронная Библиотека

Львы охраняют старенький неменький погост, погост охраняет сон, скрипит железом послушно приоткрывающихся колодезей-врат, ловит в плен высокой дичалой травы, будто здесь больше совершенно никого нет, будто это всё виноваты слёзы Поля — льются, льются, глупые, и кормят почву, и служат новым непривычным дождём, и весна, сойдя с ума, пробивается наружу из каждой закупоренной поры, терпеливо закрывая уродство раненной земли, протёкшей крови, костей, приторно пахнущих плесенью книг, павших на тризне воронов, изломанных Льюисов-Кардиналов из прочерченной тушью фанеры, уродство встреч, разлук, чёрных платков, спавших с низкого лица матушки-судьбы.

Замшелое царство историй начинает и заканчивает свой быт прямо здесь, прямо немедля, прямо сейчас, когда Поль, забывая, вспоминая, теряясь, умирая раньше срока, проклиная, роняя на грудь, что снова и снова белое молоко, соль, отсчитывает травянистые скошенные плиты, пригибается под низенькими ветками распустившейся яблоньки с королевского зёрнышка, игнорирует магнолии и дельфиниум, наступает на разведённый кем-то жёлтый малинник в предречённых тонах, открещивается от пения возвратившейся скромницы-лазоревки в постном голубом оперении, а после, угадав с комком слёз у перекрытого горла, отыскав, перекрошившись в кости и сознании, встретившись глаза в глаза со страшным кошмаром выгравированных на надгробии букв, с неизбежностью влитого в мёртвость снимка, где нет никакой улыбки, а есть только вечная воздушно-тревожная тоска, припадает на разбитые колени, проглядывающие сквозь драную нестиранную одежду, очерчивает жалящиеся письмена тряской пляшущих подушечек в земляничных сеточках, погружается ими в холодное нутро, будто в расплавленный застывший воск.

Склоняется шеей, душой и плечами, завороженно и до стиснутых зубов гладит, целует, обводит абрис убивающего лица, тяжёлыми погибающими ладонями ложится на почву, со стоном, проклятием и вороновым хриплым карканьем за спиной выдирая из той молодую травяную поросль, распустившиеся синепёрые малютки-крокусы, первый нарцисс-солнышко, печально опустивший колокольчиком погибающий первоцветный бутон. Поль раздирает всё это ногтями, раздирает сами лилово-чёрные ногти, путается во вросших в весну корнях, режет пальцы и ладони жёсткостью каменной крошки и противящихся гибких стеблей с выпущенным венозным соком, путается в извивающихся сонных падальщиках и тучном розовом мясе, исходясь бешенством, исходясь ненавистью, исходясь заклятиями, чтобы ни одна тварь — ни глубинная, ни надземная, ни воздушная — не посмела прикасаться к тому, кто отмыт восходом от всех теней, сомнений и людских соблазнов, не смела приближаться к тому, кому быть вечно юным, прекрасным, вечно принадлежать одному лишь прокажённому ему.

Поль скулит, задыхается беспроизвольно разливающимися слезами-реками, тонет в них, смачивает почву, с непримиримым отвращением отшатывается от могильных червей, незаметно, но весомо отличающихся от червей обыкновенных, дождевых или садовых, подтачивающих корнеплоды, засыпающих и тонущих в первых июньских лужах. Под рубиновым жаром предрассветной, предночной, предвременной звёзды — он уже не знает, не разбирает, его стрелки почти остановились, — что когда-то тоже сорвалась с небес, преодолевает кирпичную пыль удерживающих гробниц, кривится, отбрасывает червивые шматки в стороны, дёргается, обтирает о штанины замаранные ладони, и снова, саднясь в наращивающей горб старого карлика спине, зачёрпывает мокросухую землю — руками, пальцами и лопатой: лопата для снега, лопата украдена, лопате бы сослужить последнюю службу, и мир ей, прах ей, вовеки присно, спи-засыпай, пока дождь стучит по ночным стёклам, рыдает над трупом павшего марта, над растворившимся в глазах нимбом минувшего детства.

Движения обрывчаты, ни разу не слажены, не ритмичны, неумелы, болезненно отдаются в руках, в сухожилиях, в мышцах, в каждой скрипучей кости. Движения пытаются сделать всё быстрее, движения понукаемы сердцем, а сердце до изжоги боится, что не дотянет, остановится раньше, чем руки соединятся солнечным замком, сердце плачет и надрывается, вокруг распускаются все угасшие рассветы и закаты, вокруг дикое безумство смешавшихся красок и времён, вокруг уже больше ничего не ясно: вот там носятся белые каменные львы с тупыми когтями, вот там белые борзые, возвратившиеся из снов, стерегут его уединение. Вот там колокольня пробивает тринадцатый час, которого нет, и чёрно-белый священник, удивлённо приподнимая голову, смотрит снизу вверх на плавающее в тумане голосящее золото, думая, что пора бы выпить чашечку чая, забраться в часовню да исписать несколько витиеватых прощальных страниц. Вот там мудрые старицы-повитухи врастают в землю корнями королевских яблонь, вот там ступеньки голосящие, древние, изжитые ливнями и снегом — меж ними последний подснежник, сухая прудовая трава и ляпис пушистого бархатца, пахнущего щемящей тоской будущих предчувствий. Вот там сухие голые плети мёртвого пока винограда смотрят, как седой и рыжий шут копает сам себе могилу, как торопится укрыться её одеялом, как отражает глазами звёздные круги, как боится, как страшится, что январская тёмная ночь, унёсшая все грёзы и радости, вновь сгрудится над ним, что вновь всё случится до прихода весны, что вновь погибнут в печном дыму воскрешённые было надежды.

Поль без сил, Поль готов упасть замертво, земля уходит из-под ног слишком медленно, но всё-таки уходит; ночь прикрывает его, львы баюкают свистящим дыханием раскрывающего глаза жасмина, снежные собаки поют минорную песнь, дожидаясь, когда смогут провести к последней жёлтой остановке, и лопата ходит вверх-вниз, взрывает корешки и камни, глотает землю, режет надвое червей, путается в полозьях винограда, прогрызается дальше, удивляется — как быстро здесь всё заросло, как быстро земь вернула себе ошмёток встревоженной человечком плоти.

Рядом леди Коломбина, тоже выбравшаяся из светлой своей могилы, небрежно прикрывает маской алый росчерк на бледных капризных губах, воздух одёт предранним угасающим зноем, сырью и пылью, воздух помогает двигаться, дышать, сам ложится на дно сдающихся лёгких, расширяет изнурённые клапаны, преображает уродство человеческих органов, обвитых слизью и кровью, будто могильный червь, и только благодаря этому, благодаря чужим эфемерным рукам, поддерживающим под локти и неоперившиеся лопатки, лопата, наконец, добирается остриём до песочного дерева и белой крестовой ольхи; звенит железо, сопротивляется труха, погибшее сердце, проваливаясь в тлен найденного колодца, дышит глотками воздушных поцелуев, покуда череп раскалывающейся седой головы тоже зыблется на хрупких разваливающихся позвонках лишь через силу, через стон, инсомнию и мрак.

Поля трясет, Поль больше не может терпеть ни единой лишней секунды, Поль выпрашивает у кружащегося над ним коршуна последние минуты, когда склоняется, очищает ладонями древесную гладь, ложится на ту часто-часто вздымающейся грудью, долго и упоительно целует, не видя больше ни червей, ни запаха гнили, ни забирающейся в губы жидкой и сухой чернозёмной почвы, выращенной на дождливой крови.

Он прижимается к сердцу распятия лбом, нежит его в ладонях, смыкает раньше срока ресницы. После, гонимый лаем белых борзых с фонарным шелестом в глазах, находит те силы, которых уже попросту не может быть, стаскивает с похоронной колыбели последнюю цепь, стаскивает крышку, окунается в мясисто-брусничное дно, обитое просевшим облетевшим бархатом, и находит…

Просто, наконец, находит.

— Люций… Мой… боже, мой… Лю… ций… мой Лю… ци…

Его Люций теперь — изящный юношеский скелет, высохшая разложенная кожа, собравшиеся угрюмыми морщинами струпья, ещё сохранившийся на бланжевом красный, ещё сохранившиеся разбросанные волосы, прошивающий до рвоты пресный запах, прошивающее до рвоты всё, но Поль уже слишком близок к иному миру, где ангелы осмеливаются выводиться из лебяжьих яиц, Поль вдыхает не гниль земного бремени, а райскую кущу поднебесного сада, и запах этот блаженен, запах этот всегда жил и всегда останется жить в уголках его души, запах этот сводит с ума разливающимися трелями и аккордами, заставляет поверить, будто он смотрится не в провалы глазничной черноты, а в прежние и влажные морские волны, будто его мальчик снова зарастает нежной исцелённой кожей, будто цветы ложатся в апрельский ненадруганный венок, будто на губах, что скарлатный мак, расцветает опиумным молочком задумчивая сонная улыбка, и остаётся только наклониться, обхватить, сжать все кости, всю гниль, все останки и объедки, прижать их к себе, втиснуть, уткнуться губами и лбом, ласками и жарким, сошедшим давно с ума, шёпотом-поцелуем.

9
{"b":"660299","o":1}