Литмир - Электронная Библиотека

Белый Поль, уставший Поль, тощий и замученный, закутанный, как мумия, в кокон похоронной обречённости, слишком седой для ударивших жалобных лет, слишком сутулый, слишком лохматый, слишком похожий на рыжего шута у пустой могильной постели; губы и скулы его — жестокая и уродливая пародия на папье-маше, кожу обвила белейшая гофрировка, под ногами — дороги, устланные гниющим позвоночником разбитого города, вознесённое древесными канделябрами небо бульваров, и почему-то…

Почему-то…

Совсем пустая…

Рука.

В руке никого нет, в руке — только плач и воздух, в руке закат, в руке пальцы, сжимающие никого, в руке необратимая стылость, в руке снова обман и снова занозившая вену колючка, и по щекам — видишь, хороший мой? Это я плачу по тебе… — слёзы, по щекам — подорванный больной ужас, по щекам — сами глаза, медленно и мягко вытекающие наружу, чтобы не принимать, не видеть, не знать, не запоминать увиденной липкой лжи.

По щекам — о боже, боже, боже же ты, потерявший язык и слух! — всё новая, новая и новая…

Пустота.

♱♱♱

Полю страшно.

Издевающийся мир меняется каждый день, каждый час, каждый оборот подвешенных к стене чудовищных часов: Поль помнит, что когда-то те были соломенными, с пригвождённым книзу гнездом для соломенной же кукушки, когда-то они мягко тикали, разливая такой же мягкий свет, а теперь с циферблата таращится рогатая морда в рогатых угрях, вывешивает длинный фиолетовый язык в чёрных веснушках, трясет из стороны в сторону башкой, кружит вытаращенными глазами с кровоточащими сосудами, дёргается на каждой стрелке, подпрыгивает, рыгает и хохочет, пытается протянуть лапу — тень от неё настолько длинная, что перекрывает разом всю комнатную поперечность, и Поль подолгу застывает между её чернотой и остатками серого безразличия по ту сторону, высчитывает безопасные секунды, собирает силы на последний рывок, надеясь, что ему удастся прошмыгнуть, что он доберётся до их спальни, что Бог, добрый со всеми только вначале, только в детстве, чтобы не было так страшно оставаться одному и взрослеть, улыбнувшись в горный дым бороды, пообещает: наутро ты обязательно проснёшься, и всё станет, как было прежде. Я ручаюсь за это.

Поль дожидается, Поль приходит к компромиссу, что можно даже не просыпаться, можно просто разрешить ему поверить в иллюзию пробуждения, можно навсегда оставить его в той кровати, где несобранные волоски и смятые птичьи подушки, рваные простыни и перевёрнутое вверх головой одеяло, где слёзы въелись в пол каплями белой извести и налётной грязи, где разбросаны откупоренные таблетки, где как будто бы кроется самая честная память, где ответы, где объяснения, где ничего не разгадывающие разгадки, где бутылка корвалола, где чёртовы сердечные пилюли, давно разбитые о стену, где всё ещё остается…

Кусочек — один, другой, третий…

От…

Него.

Но башка продолжает трястись в украденном у кукушки гнезде, рука продолжает отнимать поперечность, в памяти стоят встреченные стеклянные зеркала, сиреневый закат, герань и саван бродящего по городскому позвонку мученика, в памяти убийство и обман, в памяти медленно, сиротливо, болезненно, когнитивно формирующаяся мысль: отвергать.

Теперь остаётся только отвергать.

Отвергать, потому что выдуманного тобой мальчишки никогда, наверное, не было, потому что сейчас ты — один, потому что одиночество единственно вечно, потому что тот, кто когда-то был, не может исчезнуть совсем уж бесследно: значит, ты просто всё придумал, ты принёс сюда чужие вещи, ты нарёк их вещами его, ты разбросал собранные по ветру волосы по простыням, ты сошёл с ума, ты перепил своих таблеток, ты потерялся и заблудился; таких, как ты, держат там, где белы палаты и невкусны истерики, где сестрички приносят лекарство в васильковых флаконах из-под чешских духов, датируемых розливом ушедших годов, где все неудачники, воры, поэты, художники и мечтатели, обманывающиеся сладостной сукой-грёзой, грызут свои глупые комплексы, стекающие влагой по обрезанным рукам, где вой и писк, шум и боль, шприцы и зарешеченные крестом окна.

Получается, что ты, бесспорно, хитрее, ты умнее, чем все они, ты не попал туда, ты — всё ещё здесь, а значит, прекрати. Значит — отпусти. Значит — перестань выдумывать, сочинять, обманываться.

Значит — просто влачи свою жизнь.

Морда продолжает кривляться каждый день меняющимися масками, морда рассказывает о том, как спят в трупном компоте забродившие сливы, на всех домашних стенах то ли слизь, то ли сажа, под ногами — битое красное стекло да такая же кармазиновая жижа. Холод, просачивающийся сквозь створки и пороги, сгрызает руки до костей, будто оголодавшая белая мышь, Поль привыкает ходить быстро, резко, угловато, потому что знает: чуть замедлишь шаг — и кто-нибудь страшный, вынырнувший из оброненной тени, пронзит тебя в сердце ржавой проволокой, и снова начнётся ад, и снова вернётся обман, и снова всё сляжет в могилу, которой нет, не было, не должно никогда быть.

Поль больше не захаживает в их спальню, Поль продолжает есть вскрываемые пачками таблетки, Поль уже больше не верит, будто Люций когда-либо вообще случался на этом свете: теперь тот — всего лишь имя его непутёвой глупой выдумки, результат голода и таблеток, пропись грязными пальцами по облизанным пошлым стёклам, ложь, ложь, одна сплошная невыносимая ложь.

Поль учится отпускать его, учится наблюдать, как срастается раненный навылет кирпич, прорастая бетонной арматурой. Старается подолгу разглядывать заоконный мир, уверяя себя, будто есть не кто иной, как просто идиот, увлёкшийся игрой среди распаханных для посева могил. Поль теряет работу, просто забывает её, не хочет больше ничего: обрывает все ведущие к нему каналы, жилы и провода, глотает на ужин горсть колёсных пилюль, тушит по утрам пресные мёртвые завтраки, запихивая те в себя силой. После — блюёт над унитазом или раковиной, иногда не успевает дойти, иногда ломает о стены остатки смеющейся над ним посуды, иногда намеренно всаживает в ладони и запястья её осколки, если опять начинает слышать голоса, если дерево за окном говорит, что он не прав, что мальчик случился, мальчик до сих пор где-то и как-то есть, мальчику одиноко, мальчик не хотел уходить, мальчик тоскует и ждёт его там, в своём предзимии, где вечное сердце октября на донышке сомкнутых чашечкой ладоней.

Мальчик ждёт, мальчик потерян, мальчик не понимает, за что его предали, мальчик не хочет учиться забытию и тоске, мальчик передаёт с луной фиалки и пытается биться о тяжёлые пласты не выпускающей земли — Поль, неволей выслушивая всё это, сводит вместе зубы, трёт онемевшими пальцами виски, раздирает те ногтями, поднимает грохот и дребезг, снова блюёт, орёт, проклинает, умоляет заткнуться, сбегает на улицу, где сидит в том же собачьем парке, отогревается чаем без заварки из термоса и снова, снова, снова становится прозрачным на фоне серо-бурой замкнувшейся пустоты.

Вечерами в переулках темно и глухо, за спиной смыкаются поджидающие тени, струится под ногами тонкий запах металла и бузинного масла, мертвенные очи фонарей мигают, прикрываются рунами Зиг и чёрными эсэсовскими штандартами, отказываются провожать, отказываются смотреть, отказываются встречать или задувать чужой бренный пламенник, и Поль, окружённый уличной темнотой, вдруг узнаёт, что ему боязно: боязно возвращаться, боязно с треском сухих веток пробиваться сквозь каждый проделанный шаг, боязно подниматься по тем лестницам, что пахнут сыростью баюкающей мёртвых младенцев ночи.

Ему боязно глотать этот воздух, боязно ломать ключами не желающий подчиняться замок, боязно заходить в чёрную бездну прихожей, столь остро разящей мертвечиной, что лучше бы незамедлительно сдохнуть самому.

Тварь на стене учится протягивать руку дальше прежних четырёх ярдов, хватая почти за самое горло возле только-только распахнувшейся двери, стёкла не пропускают дворового газового света, пол прогибается под ногами жидким стулом, и иногда Полю кажется — он даже может в этом поклясться, — что поганое квартирное освещение тоже не разжигается сразу, едва нажмёшь на нагретый пластиковый выключатель: поганое освещение слишком долго думает, стынет, нагревается, жрёт отказывающие цоколи, лампочки и проводки, а когда, наконец, решается разойтись, когда медленно растекается томной желтизной — в комнате всё равно остается до судороги темно, в комнате хуже, чем в адовом кошмаре, в комнате тяжелый наваливающийся исток, дым, полумрак, и поверить, будто жизнь хоть сколько-то настоящая, будто всё это не очередной подкарауливший сон — не получается тоже.

5
{"b":"660299","o":1}