— Получится… сегодня… получится…
Ответом на эти мольбы становилось одно-единственное слово, — и произносил его не ворон. За годы это заклинание, это проклятье въелось в комнату, и его послушно повторял треск свечи, — а следом за ним и скрип половиц, и даже молчавшие часы готовы были вынести этот приговор. Но их предупреждение оставалось незамеченным, — упрямый шелест голоса обнимал пламя, и массивная тень кресла на стене рвалась, отделяла бледный худощавый клок, что замирал на время в нерешительности. Наконец, выбрав в сопровождающие свечу, он волочился мимо лестницы, с трудом преодолевая сопротивление топких теней. Пятна света робко касались обоев, и те недовольно морщились из-за этого непрошеного внимания, стесняясь собственной тусклости. Вынужденные терпеть, они неодобрительно наблюдали как фут за футом свеча подбирается к низенькой плотной дверце, что укрывалась в самом дальнем углу среди разводов рассохшейся паутины, в компании хмурого несессера, разлегшегося на полу; тот неохотно позволял длинным пальцам ухватить облупившуюся ручку и оставлял свой пост, чтобы скользнуть за дверь после приевшейся арии петель.
Полы халата ползли вниз по шершавым ступеням, и мерцающее облако света теснило тени, — те жались к холодному полу, с осторожностью пробирались меж глиняных черепков, прятались за обрывками ткани, кое-как прикрывавшей посеревшие кости, проваливались в пустые глазницы, чей обладатель с посмертным равнодушием наблюдал за фигурой, что, не удостоив его и толикой внимания, продолжала свой путь к дальней стене подвала. Там на стене под низким потолком был распят несчастный подсвечник, в который свеча перебиралась из утомившей ее ладони, откуда ей удобно было наблюдать за происходящим.
Она видела, как валился на пол несессер, покорно обнажая свои внутренности, и рукава халата, усеянные восковыми слезами, метались над скудным содержимым. В отсветах пламени мелькала пузатая фляга, устремлялась навстречу металлическому перезвону, — и из темноты выныривали две бледные руки. Толстые кандалы на запястьях казались гигантскими черными опухолями, вросшими до самых костей; грязные пальцы обхватывали латунные бока, и губы, почти не различимые на лице, жадно припадали к узкому горлышку. Шустрые ручейки воды сбегали по длинной шее, чтобы исчезнуть под воротом толстого пальто, а подбородок поднимался все выше, — и наступал момент, когда опустевшая фляга возвращалась на свое место. Из несессера на смену ей спешил скальпель, и фигура беспокойно подавалась назад, пытаясь скрыться во тьме, но этот побег был обречен на провал: пожелтевшие длинные ногти вонзались в темную ткань, без стеснения дергали рукав пальто, обнажая на коже сетку порезов: и незаметных, и совсем свежих.
— П-пожалуйста…
Голос, полный мольбы, тонул в затхлости и сырости подвала, — только на единственное короткое мгновение ему удавалось задержать скальпель, на острие которого кровожадно танцевало неровное пламя свечи. Металл впивался в плоть, и грузные темные капли катились вниз, выводили на коже неразборчивую смазанную подпись. Рукава халата снова принимались хлопотать, — из глубин несессера появлялась коротенькая трубочка и мутный стеклянный флакон, чье дно уже спустя полминуты окрашивалось алым. Еле слышный плач смешивался с перезвоном капель, касался каменных стен, пока наполнялся флакон, и халат чуть подавался вперед, и страстный шепот на время заглушал всхлипы.
— Сегодня получится… Получится… И я отпущу тебя…
Эти слова звучали как клятва, — но не могли никого обмануть. Черепа в углу гадливо ухмылялись, памятуя о том, что когда-то, годы и годы назад, каждому из них было обещано то же самое, и от их пакостливых взглядов плач становился только тоскливее.
Но наконец наполненный флакон бережно укладывался обратно; мелькала полоса бинта, почти неотличимая от кожи, и в пальцы с обломанными ногтями вкладывался толстый ломоть хлеба. Щелкала крышка несессера, и свеча торопилась сбросить лишний груз перед тем, как тронуться в обратный путь, — слезы воска послушно скользили вниз, падали на желтую кожу. Руки подрагивали от этих теплых прикосновений, и вслед за ними колыхалось пятно света, что, непреклонно отступая к выходу, лишало своего участия и фигурку в пальто, и влажные стены, и вереницу черепов, бесстыдно и бессмысленно скалящихся вслед.
Щелчок засова оставлял всех обитателей подвала наедине с тьмой, но несессеру рано было возвращаться на свое место. Раскачиваясь возле истертой ткани халата, он шествовал мимо скучающих пейзажей, облаченных в пыльные померкшие рамы, а затем взбирался по лестнице под неровный стрекот ступеней, пока перила провожали его безразличными взглядами до самой балюстрады. Огонек свечи, добравшись сюда, начинал вдруг трепетать, поддаваясь волнению в ночном воздухе, — от бездны, поглотившей комнату внизу, отделялась тень. Огромные черные крылья делали вальяжный взмах, и их хозяин первым пересекал порог мансарды, легко минуя приоткрытую дверь. Он выбирал место под самым потолком, там, где безразличный свет луны, подглядывающей в грязные окна, не мог достать его. Взгляд, слишком умный для птицы, впивался в худосочную фигуру в халате, следил за тем, как она толкает дверь, как топчется с минуту на пороге. Только одно слово способно было раздразнить решимость, вызвать нездоровый блеск на белом лице:
— Nevermore!
Худые плечи вздрагивали от этого крика, и нерешительность оставалась за дверью, — подошвы домашних туфель шелестели по облезлым доскам, и на усталый стол, аккурат между раскрытой книгой и россыпью крупных обсидианов, водружался несессер. Он выпускал из заточения склянку с кровью и маленький мешочек из черного бархата, и те занимали место рядом с камнями, дожидаясь своего часа, — но в мансарде не было ничего, что могло бы подсказать им нужное время, и даже луна в этом отношении была ненадежна. Казалось, что она специально задерживается на небосводе напротив этих окон, чтобы от скуки понаблюдать за готовящимся спектаклем: ее блеклый неяркий свет невольно становился поддержкой для тающего огонька свечи. Сливаясь, они расшвыривали тени прочь, заставляли каждый предмет явить свой подлинный облик, — и первым поддавался халат, послушно соскальзывая с плеч, обнажая посеревшую рубашку, прорванную на локтях, и мятые домашние брюки, прихваченные тонким ремнем. Без привычной блеклой ткани на плечах человек выглядел тоньше и нервознее, — движения подводили его, становились неровными, резкими. Черные камни пытались выскользнуть из ладоней, не желали послушно укладываться в назначенные им углубления, и узел на бархатном мешочке оказывался слишком тугим, сопротивлялся попыткам желтых ногтей подцепить его, и скрюченные фитили свечей, широким кругом ограждавших самый центр мансарды, никак не хотели разгораться, вынуждая опуститься на колени и проделать весь маршрут на четвереньках. Но и это не облегчало задачу, — то пальцы путались в лохмотьях, сваленных кучей на полу, то вдруг в колено впивался острый осколок, с легкостью справляясь с ненадежной тканью брюк, то локоть задевал край перевернутой крошечной люльки, и та послушно отодвигалась в сторону, открывая спрятанный под ней ссохшийся крошечный кулачок. Ударившись о него взглядом, человек встряхивался и поспешно завершал приготовления, придирчиво оглядывал результат: черные камни слабо поблескивали, уютно устроившись меж свечей, и широкая дорожка пепла вела от одного к другому, замыкала круг, служила последней оградой для того, что лежало в центре.
— Получится, — это снова срывалось с губ, катилось по мансарде, и умоляющий взгляд боязливо касался ворона.
А потом другие слова звучали среди свечей и лохмотьев, среди костей и обсидианов, среди пыли и пепла, — гортанные и резкие, неясные и забытые, они пропитывали воздух духом древности, плели свой неуютный ритм. Когда-то прочтенные по книге, теперь, спустя годы повторений, они были заучены как молитва, и были выгравированы в памяти мансарды, и в глазах ворона, и даже в безликом свете луны. От их звучания трепетало пламя свечей, и тени устраивали переполох на стенах, то смешиваясь воедино, то разделяясь, и нервно дрожали оконные стекла. Под этот аккомпанемент капли срывались с горлышка флакона, спешили попасть к своей цели и, достигая ее, впитывались в спутанные струны волос, пробирались по высохшим серым щекам, оставляли темный алый след там, где обнажились кости, — и от барабанного боя слов, сплавленного со страшным неистовством голоса, под любопытными лучами луны, свершались изменения.