Сидя за дорогим столиком, вид с которого открывался на перроны и спешащих людей, Луи вдруг понял, что не может обойтись без слов, он был поэтом не только по форме, но и по стати и, попросив принести ему карандаш и бумагу, сел писать, начав с самого конца той повести, что уже добрый месяц вертелась у него на кончике пера:
“Вона ненавидит. Ненавидит всеми глубинами своей души! Убивала бы, проклинала бы, топтала бы, как гадюку… Или — его? — Ведь она виновата!! Сама, одна она… И чем она оправдается? Что она человек?..
Она залилась безудержным смехом.
Прислонившись к земле, она рыдала нервно-судорожным плачем; а когда вошел он, подняла руки, словно прося спасения.
Он ее поднял и прижал к груди.
— Ха-ха-ха! Ты плачешь, Мария? Ну, конечно, как все девушки перед браком!..
Она еще раз посмотрела на него и, улыбнувшись какой-то особой, безумной улыбкой, сказала, вытирая слезы:
— Я же человек…”
Но долго писать не получилось, Луи решил телеграфировать Авелин, что едет, дабы это не было слишком большим потрясением. А там уже и до поезда оставалось совсем немного.
***
Во время довольно длительной поездки Луи не мог уснуть. Он кутался в свое легкое платье, прячась от коварного озноба, который все не отступал. Ему показалось, что здесь так холодно и лихо, и вспомнились стихи Бодлера: “Этот край еще более нагой, чем полярная земля”. Он их понял. Все было пусто — и мир был пуст. И он был пуст, накачан воздухом, и больше ничего.
Под утро, когда поезд прибыл на станцию, у Луи было чувство, словно за свои семнадцать лет он никогда не спал, не знал сна — усталость, не кровь, текла по его венам, заполняя сердце холодным ядом. Его защитник, человек, которого он уважал и любил, отверг его, откинул в тот самый момент, когда был ему как воздух необходим. Нельзя пускать людей в свое сердце! Все они только оставят там раны и, засорив священные струны души своим присутствием, уйдут, непременно уйдут.
Его встречала Авелин. В предрассветной мгле и туманном зябком утреннем холоде, когда с моря еще продували холодные ветры вглубь Окситании, она стояла со своим большим, выпирающим животом, кутаясь в легкий плащ, и ждала Луи. Он вышел на перрон, и женщина, заметив хрупкую фигурку человека, которого обожала, устремилась к нему. Как мог Луи не увидеть ее прекрасного существа? Ее доброты?! Ее трогательной и прекрасной любви?
Обнаружив, что на Луи нет ничего, кроме легкого платья, она открыла подолы своего плаща и, как настоящая мать, приняла его в свою теплоту, к своему жаркому телу, укрывая от всего жестокого мира подлости и несправедливости. Ему вдруг стало так спокойно, словно он оказался в самом безопасном месте, в самом спокойном месте. Он был осторожен и робок, стараясь не повредить маленькой жизни, которую чувствовал у себя под боком, и они пошли к карете, на которой прибыла Авелин.
***
Луи долго плакал в руках, а Авелин перебирала волосы, гладила по голове и шептала, что он будет счастлив, пока Луи бормотал в ответ, что он, должно быть, не создан для счастья, но для того, чтоб быть вечной подстилкой, неинтересной за пределами кровати, с болью, которая всем безразлична. И тогда Авелин сказала слова, которые родили в Луи надежду, а вместе с надеждой и стих:
— Я возьму твою боль, милый.
И он снова кинулся в ее теплые материнские руки, понимающие руки, которых ему так не хватало. Когда они приехали в имение Пейнов, Авелин настояла, чтобы Луи лег с ней, и, завернув его в теплый плед, тихо напевала колыбельную и утешала, слушая всхлипы, которые разрывали ее сердце. Она еще не знала, что случилось, но уже чувствовала злость к человеку, который совершил подобное.
***
Франция терпела поражение за поражением, унося жизни сотни солдат, и Луи бы действительно думал о них, переживал и надеялся, что Лиам, Вивьен, братья Хораны не попали под пули и еще не успели добраться до юго-востока страны, где к Мецу стянулись французы, если бы не истошный крик, разнесшийся по дому в предрассветном часе.
Последние несколько дней Авелин была совсем плоха, она не могла ходить и только лежала, отказываясь есть из-за постоянного ощущения тошноты и слабости, потребляя только воду в больших количествах, которую из колодца носил Луи сам в силу отсутствия слуг и подачи воды в трубах.
В полшестого утра начались схватки. Омега бегал по дому, громко зовя Рону, чтобы та, наконец, вышла из своей комнаты и приготовила все необходимое для родов, которые должны были вот-вот начаться. Ни Луи, ни служанка никогда ранее не принимали участие в рождении ребенка, для этого были повитухи и врачи, однако и те, и другие волшебным образом исчезли из деревни (Луи искал их последние две недели, подготавливаясь к событию), оставляя все на волю Бога, инстинкта и чувство интуиции.
Рона плакала, отказываясь находиться в комнате, пугаясь диких криков и содроганий тела Авелин, которая, казалось, испытывала невыносимые муки, сжимая руку служанки, пока Омега раскладывал пеленки и обеззараживал острые предметы спиртом.
— Мне плевать, что ты боишься! — Луи с размаху ударил Рону по щеке, приводя ее в чувства, потому как одной женщины, кричащей на постели, было достаточно. — А сейчас дыши вместе с ней!
Луи абстрагировался от своих страхов, моля Господа, чтобы все прошло хорошо и быстро, чтобы ребенок вышел сразу и не пришлось резать живот, ведь обезболивающих у них не было, а Авелин, нежная и чувствительная, не выдержала бы пронзительной боли вдобавок к сокращениям матки. Он раздвинул ноги подруги сильнее и откинул одеяло на пол, приказывая Роне подложить под голову Авелин еще одну подушку, волосы же женщины взмокли и растрепались, взгляд лихорадочно бегал по комнате, ища, за что бы зацепиться, дыхание ее сбилось.
— Давай, дорогая, у нас все получится, — просил Луи, поглаживая ее икры, ожидая появления ребенка. Он не знал, должен был как-то ускорить процесс или просто дожидаться головки и детского плача — все казалось сюрреалистическим, ненастоящим, будто происходило и не с ним вовсе, а в какой-то параллельной реальности, описанной в одной из книг современных авторов.
Ждать пришлось долго. Три часа Авелин периодически начинала кричать, заставляя Луи вскакивать с постели и снова готовиться, после же она успокаивалась и выдыхала: “Нет, еще рано”. И когда уже и Луи, и Рона расслабились, а за окном над горизонтом взошло солнце, ребенок решил появиться на свет, вынуждая женщину тужиться и выгибаться до хруста в пояснице и шее, где вены проступали так сильно, что Рона жмурила глаза и все терпела, прощаясь со своей рукой.
Луи видел появление малыша, уже протягивал к нему руки, но Авелин неожиданно сдалась, она ослабела и прекратила помогать ребенку выйти, плача и качая головой, отказываясь продолжать.
— Ави! Какого черта?! — закричал Луи, обегая кровать и сжимая ее лицо в ладонях. — Ты решила задушить его?!
— Я не могу, — обессилено простонала она, глотая слезы. — Луи’, я больше не могу…
— Хорошо, — Омега кивнул, смиряя ее взглядом. — Пусть он умрет, какая разница, не правда ли? Авелин! Возьми себя в руки сейчас же! Иначе он задохнется прямо там, — он кричал на нее, тряся за плечи, легко ударяя по щекам, смачивая лицо водой. — Давай, милая, еще немного — и твой малыш появится на свет!
— Да… да… я…
И она сделала это, из последних сил помогая своему ребенку родиться и пронзить воздух детским плачем, который давал надежду, что все будет хорошо, по-настоящему хорошо.
Дрожащими руками Луи придерживал крохотные головку и попку, улыбаясь так искренне, пока Рона перерезала пуповину и подавала пеленку. Втроем они плакали от счастья, от свершения чуда, которому смогли помочь произойти — Луи и Рона сели по обе стороны от Авелин, уставшие, они разглядывали нахмуренное личико малыша, ютящегося в объятиях матери, которая не скрывала своей радости и не сдерживала слез, произнося тихо: “Наша девочка, наша Марселла”.
Рука Луи машинально прижалась к его животу, плоскому, скрытому под полами халата, в голове же пронеслась мысль об их с Гарри ребенке, который мог бы быть, если бы не стечение обстоятельств. И возможно ли любить своего малыша, наполовину состоящего из тебя, на другую же из человека, которого ты презираешь? Омега боялся, глуша в себе любые чувства по отношению к зародышу, боялся возненавидеть его еще до рождения, о существовании же его он даже не сомневался, ощущая изменения в своем теле и поведении, стараясь возвращаться в себя настоящего каждый раз, когда наблюдал что-то новое.