«Может, заснёт?» – мелькнула лукавой надеждой мысль, но, видимо, она же тревогой аукнулась в голове и Топоркова. Тот вздрогнул, словно очнулся, странно огляделся вокруг, упёрся в Ковшова немигающими глазами, будто впервые его видя. Сообразив, одним движением опрокинул в себя остаток из бутылки, отбросил её в угол. Крякнул, поёживаясь. Водка, похоже, на некоторое время отрезвляла его, будоражила тухнувшее сознание. Он заговорил, речь его опять обрела былую твёрдость, глаза загорелись:
– Слушай, брат, тебя кто успел повидать здесь, кроме Бобра и Карима?
– Я ж говорю, только приехал. Не знают, и не видел никто.
– С кем приехал?
– Друг привёз. С женой.
– Женат, значит?
– Ну.
– Это Бог мне тебя послал! – Топорков хлопнул себя ручищей по бедру. – Другого выхода нет. Я тебя отпущу.
– Что?!
– Отпущу. Сейчас. Что моргалки вылупил? Обрадовался? А… жить хочется? Мне да не знать. Там, на зоне, знаешь…
Данила никак не ожидал такого поворота и, теряясь в догадках, ждал, какую же плату ему придётся платить за обещанное. На малую цену он не надеялся.
– Отпущу, – кивал головой Топорков, будто убеждал и себя. – Только одно условие…
«Вот оно, – ёкнуло сердце Данилы, – что же он надумал?»
– Исполнишь?
– Какое?
– Дай клятву.
– Чего?
– Я ещё пацаном слышал: медики клятву дают не вредить больному. Даже если он совсем пропащий, хоть убийца, так?
– Ну… клятва Гиппократа…
– Я такой же пропащий… Мне здесь конец!
– Зря ты так.
– У вас, юристов, тоже клятва есть… Ну как там?.. Ты только что говорил?.. По правде?.. По совести поступать?..
Данила молчал, не зная, что ответить, совершенно не улавливая мысли путавшегося, истерично кричащего Топоркова:
– Ты пойми, брат, мне живым из этой избы не выйти. Меня Карим отсюда не выпустит. Не для этого он автоматчиков пригнал.
– Да с чего ты взял?
– Молчи! Раз так вышло, что здесь мне помирать придётся, – он тоскливо оглядел чёрные стены, – дай клятву, что выполнишь мою последнюю волю.
– Послушай…
– Не боись, она в законе.
– Что делать-то?
– Я скажу. Ты клятву сдержи.
– Василий…
– Откуда знаешь моё имя?
– Когда ехали сюда, Бобров о тебе рассказывал.
– Не забыл, значит, меня Бобёр… Гложет червь его душу. Чует – не всё гладко тогда смастерил Карим. Ну что же, спасибо и на этом. Спокойнее будет умирать.
– Послушай меня, Василий…
– Нет. Карим своё дело исполнит. Никакой Бобров не спасёт. Тогда не смог, а теперь тем более.
– Василий…
– Всё на этом! Ни слова! Решено. Ты вот что… Клянись женой!
– Женой?
– Дети есть?
– Нет ещё…
– Будут. Клянись, чтобы детей вам увидать! Если исполнишь всё, как попрошу!
– Исполню… только ты прежде…
– Ну вот, – выдохнул и будто успокоился Топорков. – Теперь, когда поклялся, мы с тобой повязаны.
Данила вздрогнул, не понимая.
– Не ершись. Дело моё правое. Я не из тех, чтобы подставлять.
Он взмахнул ножом и, поддев ремень, разрезал его, освободив ноги Ковшову:
– Приди в себя. Может, водяры примешь?
Данила отмахнулся, с трудом сдерживая боль, принялся разминать ноги и одеревеневшее тело.
– А я приму. Мне надо.
У него опять оказалась в руках бутылка, которую ждала та же участь, что и предыдущую – звон битого горлышка, бульканье спиртного.
– Куда столько! – попробовал возразить Данила.
– На воле она сладка, – горько пошутил Топорков. – Тебе не понять. Я лишь здесь пригрелся после колонии, соседку, Фёклу за водярой послал. Ящик заказал. Бабка, хоть и здорова, кобыла, а еле допёрла, зато мне вдоволь.
Он присвистнул, свысока глянул на Ковшова:
– Зря отказываешься. Все напасти снимает.
– Я уж как-нибудь…
– Не понять вам нас. Я ж эту гастроль не просто так затеял. Думаешь, с дури? Нет… Батя мне на последней свиданке о таком покаялся, что я стерпеть не смог! Вот и сорвался. О Хане мне рассказал, об их старой дружбе, чего раньше умалчивал, хотя покойница мать намекала…
Топорков искоса примерился взглядом к Ковшову, но тот не проявлял особого интереса, занятый собой.
– Ты послушай, это моей просьбы касается, – напомнил Топорков. – История давняя, но вылезла вилами только теперь. И если заденет кого, несдобровать.
Данила подтянул ноги, уселся, опершись спиной к стене, так было удобнее и обороняться, если что, и быстрее окрепнуть.
– Ещё с Гражданской войны они, оказывается, вместе были, батя и Хан. В разных ролях, конечно, но бок о бок. Мой хоть и фельдшер, а на деревне за доктора слыл, а Хан спецотрядом красных командовал. Летучие отряды были, усмиряли, коль нужда имелась.
Данила поднял глаза.
– Батя всю жизнь скрывал, а в тот раз разговорился, словно прорвало. Теперь-то я понял почему, а тогда глаза таращил не хуже тебя. Этот Хан, оказывается, такое творил, поверить страшно! Самосуд, на месте сам и приговоры объявлял и расстреливал. Не щадил непокорных за малейшие провинности. Сам и царь, и Бог!
Данила недоверчиво повёл плечами, покоробился.
– Батя в отряде за лекаря был, заодно и бумаги писал по своей грамотности, канцелярией у Хана ведал. Тот порядок требовал во всём, проверял приговоры и сам их подписывал.
Рассказчик приложился к бутылке, смачно сплюнул. За всё это время Ковшов ни разу не заметил, чтобы тот закусывал: курил да губы рукавом вытирал.
– А потом круче времена пошли. Хан возглавил энкавэдэ в районе. Вроде война кончилась, а врагов не уменьшилось. Батя калякал, что Хан их будто из-под земли выковыривал и чаще всего среди своих, на кого и не подумаешь. Батя сторониться его стал, попробовал в сельскую больницу перебраться, там спрятаться, почуял: нелюдские дела творятся, народ молчит, а косится уже, здороваться стали с опаской. Только от Хана так просто не утаиться, отыскал он батю, напомнил прошлое, чистым, мол, хочешь быть, а цель-то общая ещё не выполнена – враги революции вокруг! Только хитрее и коварнее стали, под начальство рядятся, чтобы вредить удобнее. А бате всё больше эта борьба травлю напоминать стала. Он в ноги Хану, мол, стар… отпусти. Ну, Хан его миловал: из больницы забрал, к себе ближе пристроил, опять на канцелярию посадил, архивом командовать назначил; молодым и вёртким он не доверял. Батя смирился, хоть и здесь порой по ночам его подымали. Теперь пришлось не только бумаги на расстрелянных составлять, но и помогать закапывать. Сдал батя. Сам ждал ночи, когда за ним придут. Запил, слёг в больницу да так, что безнадёжным признали, мать домой взяла помирать, но выходила. Выходить – выходила, да на беду. Передых невелик оказался. Как-то к вечеру забирает его Хан с отрядом в дальнее село, аж к морю. Там голодающие бунт подняли.
Данила напряг внимание, сменил позу, история начала его увлекать, да и рассказчик вроде как сам переменился: весь нахохлился, голос его окреп, звенел в тишине злыми, гневными нотками. Топорков даже наклонился к Ковшову, будто желал ему в глаза заглянуть, разглядеть, что в них делается.
– В том селе вперемежку народ собрался, всех помалу – казахи, калмыки, русские, а артель рыбацкую возглавляли наши, на бударках в море ходили. Одним словом, мужики – на лов в море, а из райцентра человек приехал, собрал всех, кто остался: баб, стариков да мальцов, – и начал выступать. Запретил рыбу на котёл брать и прочие строгости. А в селе жизнь на рыбе держалась, бабы хай подняли и тряхнули докладчика так, что тот еле ноги унёс. Хан и поехал усмирять крикливых. Те роптать, он приказал кнутами пороть, а тут ловцы с моря подоспели, в ход оглобли пошли. Катавасия такая завязалась, что за ружья схватились бойцы. Одним словом, всех мужиков положили, попали и бабы под горячую руку. От села пацанва одна осталась, да старики со старухами. А через день-два их на телеги погрузили и вывезли из района. Куда? След простыл. Был люд и сгинул. Но бумаги составили. Мой батя под диктовку их и писал. Именем революционного трибунала… поднявших голову на республику… банду вредителей, учинивших бунт… расстрелять…