— О-о-о, русская водка? А говорят, что в России ее совсем нет. — Две бутылки этой «сивухи», банку растворимого кофе и палку копченой колбасы мне, за мои, конечно, деньги, презентовал все тот же мой хороший знакомый, председатель райисполкома. Пока ко мне в гости будут ездить бароны и графини, я не пропаду. — Лгут, значит, «западные голоса», что у вас тут ничего нет?
— «Страна наша богата и обильна, но порядка в ней нет», барон, так говаривали в старину. Вашу рюмку. Поехали.
— Как «поехали»? У нас ведь еще есть немного времени. Ах зо, «поехаль»!
Поехали. Барон пока и внимания не обратил, что он ест с тарелки из ресторана «Блютгерихт». Замок на ней кенигсбергский изображен, прусский орел и написано: «Historische Weinstuben Blutgericht». И вилкой он ест уникальной. На ее черенке гравировка «АН», что означает «А. Hitler». Тарелку мне подарил бульдозерист, разгребавший обломки замка, а вилку — моя сестренка Женя. В шестнадцать лет став медсестрой, она, уже будучи лейтенантом медицинской службы, дошла до самого Берлина, но вилку эту она добыла там не сама, а ее будущий муж, отчаянный разведчик, преподнесший это «фюрерское серебро» в качестве свадебного подарка.
Барон рассказывает о своей фирме:
— «Хронос-фильм» создана 24 года назад. Наша студия располагает самым большим в Европе количеством кинодокументов, связанных со второй мировой войной. Ими пользуются очень многие документалисты мира, в том числе и в СССР, вот поэтому я и оказался здесь… О-о, какие соленые огурцы, а, вы их сами делали, это — «писательские» огурцы?.. Мы сделали фильмы «Аушвиц», «Освобождение Освенцима», потом «Краснодарский процесс», «Майданек», «Москва во время войны».
Это страшные кадры, свидетельства тех страшных событий. У нас маленькая семейная корпорация, мы двое работаем почти за всех. Я директор, администратор, оператор, финансист, организатор проката наших фильмов, а Ирмгардт — мой сценарист, она сделала уже 30 сценариев, она еще и писательница, и художник, ее картины бывают на престижных выставках…
— И еще: жена, мама двух дочерей, хозяйка дома, покупательница продуктов, воспитательница… Я раб кино! — Ирмгардт улыбается, она очаровательна. — Я пишу по одному сценарию в месяц и порой так устаю, что жить не хочется. Это только звучит красиво: баронесса. И он тоже раб кино.
— Вы, барон, второй барон, которого я знал в жизни. Первый — это знаменитый барон Мюнхаузен.
— О, это хорошо! Это так. Я действительно немножко Мюнхаузен, вот, нафантазировал, что попаду в Калининград, — и попал. Снимаю фильм. И знаете, я доволен. Очень боялся, что увижу совершенно ужасный, страшный город, тем более, я отлично знаю, каким он был после войны. Ведь у меня есть немецкая хроника… Да, конечно, это не Кенигсберг, и это, увы, не западный, сверкающий витринами, хвастающийся богатством, вымытый, вылизанный город. Да, тут много отвратительных зданий, этих «пятиэтажков», да? — но это город. Огромный! Живой. И в чем-то весьма привлекательный. Вы знаете, я не люблю мазать розовым, но я и не очернитель. Таким я и покажу этот город западному зрителю, этот древний город, ставший городом социалистическим…
— И каково же ваше отношение к социализму?
— О, я очень люблю социализм, да-да, но предпочитаю жить в капиталистическом обществе. Почему? Вот маленький пример. Вчера мы ужинали, поели, а жена говорит: «Мороженого хочу». Я подзываю официанта, а он не принимает заказ, хотя мороженое и есть, говорит: «Что же вы раньше-то не заказывали?» Но мы раньше не хотели! Но это так, мелочь, а главное вот что: вы все строите, строите, создаете… То просто социализм, потом «развитой социализм», коммунизм, а надо строить просто жизнь. Нормальную. Хорошую, обеспеченную, спокойную, понимаете… И что это вы все какие-то опыты над собой проводите? То «великие стройки», то «дорога века», то «завороты рек», то еще что-нибудь. Не надо над собой экспериментировать. Ведь есть многовековой человеческий опыт. Опыт Европы, мы ведь живем так, что нам не нужно никакого коммунизма. О-о, еще раз «поехаль»? Гут… Что? Нет, меня не очень интересует Янтарная комната. Эта земля, ее природа, ее древняя история, разрушенные замки и соборы — вот главное богатство этой, так сказать, комнаты вашего огромного российского дома, но вот что мне интересно: ваши отношения с господином Вальтером Мюллером, я видел небольшой фильм «Письмо», и вы там о нем рассказывали. Он вам еще пишет?
— Минутку… Вот его последнее письмо. Подвал у меня был затоплен, и я спрашивал у него, в чем дело. И он посоветовал мне вычистить ручей, что течет вдоль канала Ландграбен. Я ручей прочистил. Обнаружил трубки в земле. И их прочистил. Оказывается, это и есть старая осушительная система. И теперь в подвале сухо… Мюллер хочет приехать, посмотреть на «свой» дом.
— Вот уж действительно: «поехаль». М-м-м, значит, это ваш дом, но как бы и не ваш. И что же?
— Пишет во все инстанции, просит визу, но ему не дают: ведь наша область — закрытая.
— Никак не могу понять: что это есть «закрытая зона»? Кто вас тут закрывает? Разве такое есть в Советской Конституции — «закрытые зоны»? Закрытые города, области? Ведь это — незаконно, я просто этого понять не могу, ну кто бы решился в нашей Германии закрыть какой-то город, область? Правительство бы немедленно было заменено, случись такое! — Барон помедлил немного. — М-м-м… этот дом… эта… гм-м, земля? У вас нет чувства, что вы как бы взяли себе то, что принадлежит другим людям?
— У меня такого чувства нет, дорогой барон. В феврале сорок второго года мой дом в Ленинграде сгорел. В него попало несколько зажигательных бомб. Тушить было некому, пожарные почти все умерли от голода, да и воды не было, ведь водопровод был разрушен… Знаете, мы там все страшно мерзли. И лишь в ту ночь мы с мамой как следует согрелись. Мы стояли на улице, глядели, как горит наш старинный пятиэтажный дом, и мама тянула руки к огню, говорила: «Как хорошо, как тепло…» Знаете, у нее от голода что-то с головой случилось, лишь год спустя у нее это прошло. Все там сгорело! Наша квартира, кое-какие вещи. Я говорю «кое-какие», потому что все, что можно было продать, было продано, все, что можно было сжечь в печурке-буржуйке, было сожжено.
— Это ужасно. Да, я вас понял. Простите.
— Но это не все. Отто Мюллер, старший брат Вальтера, был стрелком-радистом боевого самолета «Юнкерс-87», и его «авиакрыло» базировалось на аэродроме города Гатчина. Оттуда до Ленинграда — 5–8 минут полета. Его самолет был подбит в сорок втором году во время ночного налета на город. Конечно, разве можно себе представить, что именно бомбы с его самолета упали на мой дом, но ведь могло и такое быть, правда? Хотя — так ли уж это важно! И, как вы считаете, разве не по справедливости я занял вот этот дом, потому что враг сжег мой дом? Я так и написал господину Вальтеру Мюллеру. И он согласился. Ну что: «поехаль»?
— Да, нам пора, но у меня еще есть один… нет, два вопроса, можно? Вы ведь тут с сорок пятого года? Конечно, мы знаем, как тут было трудно, тяжело немцам. Был страшный голод. В одном из сообщений кенигсбергских очевидцев есть такие факты, что в городе поубивали всех кошек и собак для еды, что на рынке продавали фрикадельки из человеческого мяса… Что вы знаете об этом?
— Есть же русская поговорка: «Голод не тетка»… Был ли голод? Умирали ли от него местные жители? Конечно. На всех кенигсбергских кладбищах, как в Ленинграде во время блокады, лежали сотни трупов, завернутые в простыни, тряпки, мешки и обвязанные, как кули с картошкой, веревками, какими-то проводами. Время-то было какое! Сотни городов в руинах, карточная система для всей страны, голод в самой России… Но так ли уж совсем было брошено на произвол судьбы местное население? Недавно я получил в областном архиве документы о тех тяжелых годах…
— Да, между прочим, я тоже там получил кое-какие бумаги. Вот. «В соответствии с приказом военного коменданта города от 3 июня 1945 года для питания немецкого населения было выдано 50 тонн свежего мяса, 90 тонн сушеного картофеля, 200 тонн ржи и 50 тонн крупы, также 50 коров». В другом приказе около 100 тысяч жителей Кенигсберга были разделены на три категории, а именно: 45 тысяч — больные, дети и неработающие — получали по 200 граммов хлеба… По 200 граммов! А вы, в блокаде?