Экзекуция началась на рассвете в виду построившихся полков. Вывели первых сорок человек. Из них лишь трое просили пощады и немедленно, для примера, были помилованы перед строем. Остальные же тридцать семь с равнодушно-озлобленным видом вступили на «зелёную улицу», до конца которой никто не дошёл своими ногами. Тех, кто падал, привязывали к ружьям и волокли под градом ударов, и так двенадцать раз в оба конца.
После чего по мановению графской перчатки наказание остановили. Страшный пример должен был подействовать на оставшихся отрезвляюще.
— Каетесь ли вы, дети? — вопросил их Аракчеев. — Государь милостив.
И когда получил предложение засунуть царёву милость в зад, вновь махнул перчаткой.
Ничего этого Казначеев и Фабр не видели. Поскольку с первого дня прибытия в Грузино сидели в холодной. Граф крепко подозревал их в изменническом заговоре.
— Стало быть, вас рядовые спасли? — допытывался он, призвав чудом избегнувших смерти офицеров к себе в кабинет.
— Стало быть, так. — Фабр отвечал ему холодно и резко, ибо никакой вины за собой не знал, а вечно глотать начальственное хамство ему надоело.
Аракчеев склонил толстую голову набок и осведомился с иезуитским прищуром:
— А почему солдатня пощадила именно вас двоих? Тогда как другие честные офицеры...
— Да потому, что это наши роты, из оккупационного корпуса! — Казначеев перебил его сиятельство, что свидетельствовало о крайнем возбуждении и открытом пренебрежении субординацией. — Сколько можно нас допрашивать? Мы ни в чём не виноваты. Из всех ваших войск в поселениях не взбунтовались только части, вернувшиеся из Франции. Такова истинная цена их дисциплины! Остальные же, как только почуяли слабину, стали рвать офицеров. Вам некем внутри поселений давить бунт, верные части — все армейские.
— Молчать! — загремел граф. — Как смеете? Кто вы таковы, чтобы разговаривать в подобном тоне?! — он задохнулся от гнева. — Не иначе вы состояли с мятежниками в сговоре!
— Вы сами, граф, первый возмутитель общественного спокойствия, — бросил Фабр. — Если бы не ваши зверства, ничего бы не случилось.
За такие слова можно было не то что в холодную, в Шлиссельбург загреметь. И хотя остальные спасённые офицеры, присутствовавшие при разговоре, в душе были согласны с Алексом, никто не осмелился рта раскрыть.
Граф указал Казначееву и Фабру на дверь. Следуя за движением его перста, они вышли из кабинета и на пороге были задержаны полицеймейстером. Без сопротивления друзья спустились за ним во двор, где наряд гренадер повлёк их прочь от великолепного дворца и церкви, по гостевой улице и липовой аллее к пруду. Там арестантов посадили в ялик и повезли мимо очаровательного павильона Мелиссино на глади вод. Об этом укромном местечке говорили, будто стены его украшены эротическими шедеврами Рубенса. Вход туда был строго воспрещён. Как Саша ни силился рассмотреть хоть что-нибудь сквозь стёкла, с расстояния ему это не удалось.
«Холодная» находилась на дальнем краю парка и представляла собой длинный сруб, разделённый внутри на казематы с земляным полом. Графских «карбонариев» хотели было разделить, но Фабр вовремя сунул фельдфебелю рубль — сам удивился, как деньги не выпали в яму, — и друзей запихнули вместе. Усталые офицеры поискали хотя бы подобия сена, но, не найдя его, растянулись на земле. Говорить не хотелось. Соседние с ними клети казались пустыми. Во всяком случае, из-за стен не раздавалось ни шороха. Только к вечеру замки в «холодную» снова залязгали, послышались крики, шум, чьё-то пьяное, бессвязное бормотание, и в смежный каземат зашвырнули товарища по несчастью. Он какое-то время бушевал, колотился о стены, сыпал проклятьями, а потом затих.
Казначеев подошёл к рубленой перегородке между клетями и привстал на цыпочки. Из экономии переборка не доходила до потолка — так по камерам лучше распространялся свет из единственного оконца, а зимой шёл тёплый воздух от одинокой печи в дальнем конце сруба. Всё, что Саше удалось рассмотреть в полусумраке, — скрючившаяся фигура на полу. Сосед не подавал признаков жизни, и только исходившие от него винные пары крепко шибали в нос.
— Послал Бог пьянчугу, — констатировал полковник и отошёл от стены. — Как думаешь, нас разжалуют?
— В солдаты. И прогонят сквозь строй. — Алекс всегда был склонен к мрачной иронии.
— Шутишь?
— Не надейся.
Они снова замолчали и дремали, прислонившись друг к другу до рассвета. Утренняя сырость, приходившая по земле, разбудила и, видимо, отчасти протрезвила их соседа.
— Пить дайте, сволочи! — он забарабанил кулаками в дверь. — Нутро горит!
Сначала ему не ответили. Но парень утроил усилия, пытаясь разбудить часового угрозой:
— Я графу пожалуюсь!
Как ни комична была такая фраза в устах арестанта, именно она возымела действия.
— Мишенька, голубчик, опять буянишь? — часовой вступил под своды «холодной» с крынкой молока в руках. А ещё через несколько минут необычному заключённому принесли завтрак. Запах каши с мясом и свежего ржаного хлеба распространился через щели в стенах. У соседей подвело пустые желудки.
— Господа, — услышали они голос и разом задрали головы.
Лохматый арестант маячил в дырке под потолком. Он держал в руках чугунок и пытался протиснуть его через верх переборки.
— Возьмите. Вас кормить не будут. А мне не надо. Крошки не могу в рот взять после вчерашнего. Только пить хочу.
Казначеев с благодарностью принял чугунок и ложку. Фабр разломил хлеб. Лицо юноши показалось им знакомым. Смуглый, чернявый, только физиономия опухла от пьянства, как подушка, и глаза заплыли.
— Мы встречались? — осведомился Алекс.
— Я Шумский, — отозвался парень. — Разве вы меня не знаете?
— Теперь, кажется, припоминаю. — Фабр поклонился. — Нас представили друг другу на обеде. Несколько месяцев назад.
Молодой человек пожал плечами.
— Может быть. Я никого не помню. Голова не держит. Я запойный.
— Кажется, вы флигель-адъютант государя? — изумился Саша.
— Что толку? — с надрывом вздохнул Шумский и сполз по стене обратно в камеру. Оттуда продолжал разговор. — Крест такой.
— Это, батенька, не крест, а распущенность, — не выдержал Фабр. — Каждый человек должен иметь силу воли...
— Я не человек, — с вызовом отозвался новый знакомый. — Я — наказание Божье. Единственный гвоздь в заднице у графа. — И после некоторого молчания пояснил: — Сын я его. И её, окаянной, сын. Пусть мучаются. Не могу про их жестокости слышать. Не могу сознавать, что они меня выродили. Я иной раз, когда допьюсь, всех этих людей вижу. Почему они приходят ко мне, а не к ним?
Арестантам сделалось жаль соседа.
— Никто не властен в матери и отце, — попытался утешить его Саша. — Может быть, вам стоит отсюда уехать? Совсем. Не служить в России. Отправиться за границу, где никто ничего не знает...
— Я вот читал в одной швейцарской газете, — продолжал Шумский, — что будто бы есть люди, которым отшибло память. Они приезжают в чужой город, ничего о себе не знают, даже имени. И начинают жить сызнова. Я бы об этом Бога молил.
В это время снова залязгал засов. А потом в «холодной» послышались нетвёрдые шаги, и Фабр с Казначеевым вжались в угол, потому что узнали голос графа. Но только теперь он звучал тускло и невыразительно.
— Опять ты меня позоришь, сколько можно твоё буйство терпеть? Уже и государь тебя не хочет обратно принять. Христом Богом прошу, Михаил, возьмись за ум.
— А я вас, батюшка, Христом Богом прошу: покайтесь. Ведь вы намедни чуть не триста человек запороли. А они опять ко мне придут и станут рассказывать, каково подыхать-то под палками. Я могу вам всё описать. На двенадцатом ударе лопается кожа. По мясу терпеть легче. Но на тридцатом оно начинает отслаиваться с костей. А когда бьют по костям, то внутри человека такой звон, до самых кончиков пальцев. Кости, они ведь полые, как дудки.
— Замолчи! Ты не в своём уме.
— Должно быть, так. Но молчать не стану. Уговорите матушку покаяться. Она с девками очень дурно поступает. Они мне всё показывали. Нельзя прислуге бритвой грудь резать и косы огнём палить.