Граф не желал мириться и признавать план Ермолова и Вельяминова − единственно верным, разумным решением в деле покорения Кавказа. С другой стороны, его томило и мучило подспудное несогласие с планом Государя, по которому ему предстояло бравым «кавалерийским наскоком» завладеть резиденцией имама и уничтожить это осиное гнездо раз и навсегда. «Так было бы возможно, − рассуждал Воронцов, − если бы мы воевали с регулярной армией, а не со всем народом Кавказа… Если бы мы имели дело с цивилизованным противником, а не блуждали в дебрях по его следам, как охотник за зверем… Государь же и слышать не хочет о медленном поступательном движении по территории посредством вырубки лесов и истребления продовольствия. Похоже, постоянная, противная очевидности лесть его окружения довела Его Величество до того, что он уже не в силах владеть действительным положением вещей, логикой или даже простым здравым смыслом. − А тебя самого… разве минула чаша сия? − Граф, прислушиваясь к праздному перезвону шпор и сабель своей свиты, невесело усмехнулся. − Ты малый, но точный слепок со своего владыки. Разве ты не уверен, как Он, что все твои распоряжения и приказы − само совершенство? А ведь они являются таковыми лишь потому, что отдаешь их… ты сам».
Он стиснул зубы, вдруг ощутив себя загнанным в угол. Как ни крути, а он − граф Воронцов − по воле судеб сделался заложником обстоятельств, которые складывались отнюдь не в его пользу. «Ни цель, ни образ навязанных мне действий не оправдывают настоящую кампанию… − стучало в висках графа в такт копытам коня. − Ее исход сомнителен… Худшее можно предвидеть и без цыганки. Черт! Сие предсказывали мне еще в Червленной… до начала движения! Но что прикажешь делать?! − очередной раз клевал себя вопросом Воронцов и отвечал одним: − Сам Государь поставил это предприятие непременным условием. Так мне ли, верноподданному слуге, перечить Его августейшей воле?»
Граф тылом перчатки потер морщинистый лоб и, ударив коня стеком, отдался скачке. В какую-то секунду ему почудилось, что время исчезло, словно оно слилось и растворилось в прозрачном пространстве… исчез и он… И уже откуда-то сверху, с высоты птичьего полета, сквозь пряди седых облаков… он вдруг узрел растянувшиеся на марше многоверстные колонны своих войск, обозы маркитантов, выгоревшую добела парусину армейских фургонов, артиллерийские упряжи и мерцающие стволы тяжелых орудий… И все это огромное, надсадное движение и, казалось, весь мир из конца в конец − стал виден его взгляду; все до самого «края» − до пугающей человечество бездны, имя которой Смерть.
Граф вздрогнул и обернулся, хватая взором свои полки. Был полдень, жара стояла невыносимая. Пехота сквозь подметки сапог чувствовала раскаленный щебень старого тракта. Переход из Ташки-чу до Внезапной был не менее тридцати верст. «Цварк, цварк, цварк…» − гремел монотонно-чугунный шаг егерей; известковая «пудра», взрываемая тысячами ног и копыт, клубилась и дыбилась над раскаленными штыками, лезла в нос и рот, въедалась в мундиры и волосы, так что нельзя было разобрать их цвета; смешанная с потом, она штриховала лица грязью, превращая их в чумазую, однородную плоть.
Воронцов прикрыл от слепящего солнца веки и тут же был захлестнут, заверчен волною всепоглощающего беспокойства. Покуда он сам, по своей воле, шел на риск и гибель, покуда он держал «вожжи судьбы» в собственных руках, ему дышалось легко и на сердце было бравурно… Но сейчас его, командора44 − огонь и меч Империи на Кавказе, − будто бы подменили. И эта ошеломляющая перемена в его душе, в состоянии мысли потрясла графа. Ему казалось, что он уже не скачет, куда хочет, а его везут − куда хотят. Не он решает, а за него… и он не вправе сделать даже свободный выбор: жизнь или смерть, как другие… Ему непременно подскажут, направят в нужную колею…
Михаил Семенович снова порывисто обернулся, затем посмотрел на ехавших рядом адъютантов, и они привиделись ему не то золочеными тенями, не то бездушными куклами, ряженными в серебро, как и он сам. Граф урезонивал себя правдой, что все они имеют язык… и не мог! − все положительно виделись ему немыми; мучился вспомнить их речь, смысл слов, которые они употребляют, и не мог! Рты раскрывались, что-то звучало… потом они кивали друг другу, разъезжались, и снова мелькали тени, и вновь сгущалась пустота.
«Пресятая Троице, помилуй нас… Господи, очисти грехи наша… Владыко, прости беззакония наша… Святый Боже, посети и исцели немощи наша, имени Твоего ради. Господи, помилуй…» − трижды скрепил молитвой свои уста граф и перекрестился; стало как будто легче. Безумие отступило.
…Но с каждой новой верстой главнокомандующий Отдельным Кавказским корпусом все более отчетливо осознавал всю опрометчивость и гибельность для русских солдат царского приказа. Но возражать, а более − не исполнять Высочайшую волю было немыслимо. Не согласиться с Помазанником Божьим − значило впасть в немилость, а также лишиться того блестящего положения, которого он добивался полвека и которым привык широко пользоваться. И потому, подставляя ветру свое породистое сухое лицо «английского лорда», старик злее задал шенкеля жеребцу в знак полной покорности и готовности исполнить любой, пусть самый безумный, пусть самый жестокий приказ Его Императорского Величества.
«Господи, не оставь! Мне нужен всего лишь один бой… Классический бой! И мои орлы закончат сию кампанию на одном дыхании!»
* * *
В безмерной свите главнокомандующего, помимо «рыцарей меча и идеи», отправившихся в «крестовый поход», было немало и тех, кто в силу почтения или откровенного подхалимства «с дальним прицелом» к новому наместнику вызвался его проводить до Внезапной.
Одним из таких ярких представителей был наказной атаман Черноморского казачьего войска45 генерал-лейтенант Николай Степанович Заводовский, приближенный к себе Воронцовым для временного (в отсутствие графа) командования войсками на Кавказской линии и в Черномории. Он был выше среднего роста, с типичным лицом малоросса; держал себя с важным приличием, но был при сем всегда «начеку» с начальством. Прибывавшим на Кавказ штабным офицерам он любил говорить со своим резким хохляцким акцентом, что-де во всем надеется на Бога и мудрость вышестоящих, потому что сам он человек временный, простой и неписьменный. Это было правдой с точностью до наоборот. (Титул временно командующего с 1845-го он успешно носил еще четыре года кряду.) На деле же атаман был человеком весьма неглупым, а более хитрым; образования толкового в юности не получил, но, что называется, «натерся и преуспел»; кое-что читал с пользой и по уровню был не ниже иных генералов. Заводовский лишь умело притворялся простаком и «неписьменным», а на поверку был смышлен и дока в бумажных делах. Его житейская мудрость «выдубилась» в долговременной службе, где он сам, без протекций и рекомендательных писем, должен был пробивать себе дорогу. Он хорошо понимал, что может держаться на плаву только безусловною преданностью и угодничеством сиятельному графу Михаилу Семеновичу, а потому безбожно эксплуатировал эти свои качества. Хитронырый атаман с первого дня встретил нового «небожителя» Кавказа с распростертыми объятиями, умело сыграв «простодушного дикаря» перед графом, усердно (до оклика адъютантом) молился перед иконой при входе в приемную, кланялся Воронцову в пояс и называл последнего не иначе как «батюшка-государь». Нравственные правила Заводовского лепились в суровой казацкой атмосфере, но при этом наружность его была прилична и безупречна. Николай Степанович с 1828 года являлся наказным атаманом Черноморского казачьего войска и, к удивлению многих, ни разу не попал под суд, что на Кавказе − почти беспримерно!
«Происхождение его было скромным; он этого никому в глаза не совал, но и не скрывал. Однажды граф Воронцов спросил его, отчего он пишется Заводовским, тогда как другие пишут сию фамилию Завадовский? − “Нэ, ваше сиятельство, то фамилия графская, а мой батьку был овчаром на войсковом сермяжном заводе… с того и нарекли его Заводовским”. Такая хохляцкая простота подкупала светского льва Воронцова, а для атамана Заводовского была раковиной улитки, куда он прятался от всякой невзгоды или неловкого положения».46