Больше заняться было нечем. Только ждать утра.
Санин посоветовал:
— О завтрашнем бое постарайтесь больше не думать. Все приготовления сделаны. Дальше будет просто. По одному свистку огонь. Два свистка — бежим вперед. Главное под ноги смотрите, чтоб не споткнуться. А окажемся внутри, тут уж совсем просто. Бойцы расползутся по этажу — не покомандуешь. Каждый будет за себя.
Очень хорошо, что он так сказал. Рэм чего больше всего боялся? Что растеряется под огнем и не сможет командовать. А если каждый за себя — это легче.
Но как ждать боя и не думать о нем, вот что было непонятно.
— А вы о чем будете думать?
— Честно? — Санин подвигал складками мятого лица. — Мне обязательно нужно завтра отличиться. Чтобы вернуть офицерское звание. И думать я буду о том, какая у меня после этого будет жизнь. А про бой что думать? Там всё на инстинкте. По обстановке.
— Я уверен, что вы завтра будете отлично воевать. И я напишу про это в рапорте, — пообещал Рэм. — Вот увидите, вы снова станете майором. Я охотно повоевал бы с таким командиром.
— Тогда об этом я и подумаю, — засмеялся ефрейтор. — А потом накроюсь шинелью и задрыхну. Желаю вам того же. Бой мы не проспим. В шесть ноль-ноль артиллерия нам сыграет побудку.
На сон Рэм не надеялся, но в остальном последовал совету.
Спустился в подвал, чтоб не демаскировать расположение фонариком. По пути подобрал сыроватую, но большую и мягкую диванную подушку, плотную штору. Обустроился с относительным комфортом. Главное, в каких-нибудь десяти метрах от взвода — только на полпролета подняться.
Сначала почитал тетрадь. Потом вынул конверт. Пару дней назад пришло очередное письмо от отца. Само письмо Рэм перечитывать не стал, там ничего особо интересного не было — береги себя, не геройствуй и т. п. Как обычно. Но долго, улыбаясь, рассматривал Адькин рисунок. Поразительное все-таки у нее устройство. Никогда не знаешь, что она слышит, а чего не слышит, что забудет, а что запомнит. Вот нарисовала космический полет: ракету, стратонавта. Отец пишет: «Спрашиваю, а почему ракета с крыльями? Она же летает, говорит. А что за птички наверху, не сказала». Оказывается, она нормально разговаривает, даже отвечает на вопросы. Что наверху нарисовано, Рэм догадался. Это не птички, это звезды, к которым летит ракета.
Потом разглядывал открытки с видами довоенного Бреслау, тоже взял их с собой. Если завтрашнее наступление удастся и батальон прорвется в центр, надо же будет как-то ориентироваться по городским достопримечательностям.
Напоследок вынул фотографию Татьяны Ленской. Чем чаще смотрел он на этот снимок, тем больше ему казалось, что они встретятся. И может быть, даже скоро. Он узнает ее, подойдет, и скажет: «Здравствуйте, Таня. На свете счастья нет, но есть покой и воля». Она, конечно, поразится, и тихо ответит…
Рэм еще держал в руке фотографию, но веки сомкнулись, и он нисколько не удивился, что губы девушки двигаются.
— Ты в сновиденьях мне являлся, — тихо произнесла она. — Незримый, ты мне был уж мил, твой чудный взгляд меня томил, в душе твой голос раздавался…
Ее глаза погрустнели, голос стал жалобным.
— Вообрази: я здесь одна, никто меня не понимает, рассудок мой изнемогает, и молча гибнуть я должна…
Он хотел ей ответить так же красиво, но боялся, что не сумеет и она разочаруется в нем, замолчит. Зря боялся. Татьяна говорила еще долго, и слушать ее было несказанным наслаждением.
Но кто-то мешал, кто-то тряс за плечо. Рэм сердито открыл глаза. Увидел над собой бетонный потолок подвала, склонившегося Санина.
— Командир, без десяти шесть.
— А?
Да, артподготовка. Потом атака.
Сунув в планшет лежавший на груди снимок (слава богу, он был обратной стороной кверху, а то объясняй, кто это), Рэм поднялся. Потер глаза. Умываться было некогда. Да и негде.
— Пройдем вдоль цепи.
— Поспали? А я не смог, — сказал ефрейтор. — Чувствую себя как Наташа Ростова перед балом.
У него раздувались ноздри, глаза блестели, а лицо стало хищно веселое.
— Вы что улыбаетесь? — спросил Рэм.
— Тебе не понять, — ответил Санин на «ты». — Я об этом дне три с половиной года мечтал.
Автомат у него был на груди, из сапога торчала рукоятка ножа. К саперной лопатке Санин относился скептически, говорил, что она для неповоротливых.
Бойцы были наготове. Одни подавлены, другие оживлены, но каждый без ошибки показал, в какое окно должен стрелять.
Всё было в порядке.
Рэм стал смотреть на другую сторону улицы. В сизом утреннем свете можно было прочитать вывеску на магазине. «Kinderspielzeug». «Детские игрушки». Смешно.
В цепи переговаривались шепотом. Вообще было очень тихо, хотя с той и с другой стороны сейчас готовились к бою сотни людей.
Немцы, конечно, знают про атаку. Слышали вечером рев танков. Что они сейчас? Молятся наверно. Но бога нет. Как медленно идет время. Без десяти было вон когда, а прошло только семь минут.
Он снова двинулся вдоль цепи, повторяя то, что уже десять раз было говорено:
— Пристрелка одиночными. Потом короткими очередями. Три-четыре патрона. Пристрелка одиночными. Потом короткими очередями. Три-четыре патрона…
Просто, чтоб бойцы знали: командир здесь, рядом. Оказывается, если думаешь не о себе, а о других, не так страшно.
Теперь, за минуту до начала, большинство людей на Рэма даже не оборачивались. Кажется, им было наплевать, что командир рядом. Ефрейтор Хамидулин сам Рэму успокаивающе подмигнул. Около веснушчатого Еремеева, из бывших пленных, пришлось задержаться — парень лежал с зажмуренными глазами, весь трясся.
— Сейчас ничего такого не будет. Только пристрелка, — сказал ему Рэм, нагнувшись. — Как на полиго…
И не услышал окончания собственной фразы. Где-то совсем близко, почти слившись, ударили два гулких пушечных выстрела.
Началось! Это 76-миллиметровые, бьют по витринам.
Хлопнув Еремеева по спине, Рэм выпрямился и закричал:
— По окнам! Одиночными! Огонь!
Теперь загрохотало повсюду.
— Давай, Еремеев, мать твою!
Пнул бойца ногой, раз человек по-хорошему не понимает. Тот дернулся, вскинул автомат.
Рэм пошел дальше, выглядывая через дыры в разломанной стене.
Две витрины уже зияли пробоинами. Вот и третья окуталась пылью, сором, выкинула фонтан каменной крошки. Молодцы артиллеристы!
И своими Рэм тоже был доволен. Окна второго, третьего и четвертого этажей будто шевелились. Кое-где разлетались остатки чудом уцелевшего стекла.
Петькины стреляли хуже, с удовлетворением отметил Рэм. Правда, им выше целиться.
А немцев ни в одном окошке видно не было. То ли попрятались, то ли — обожгла надежда — ночью ушли без боя.
Навстречу, пригнувшись, быстро шел Санин. Без автомата.
— Пристрелялся — и хорош. Береги патроны. Пристрелялся — и хорош, — говорил он.
— Здорово мы им, а? — крикнул Рэм.
Ефрейтор распрямился.
— Поглядим, когда ответят. Крепко немцы дома строят. Этими пукалками не сковырнешь. Штурмовая пошла!
Сквозь пальбу прорвался гул двигателей. Рэм побежал в левый конец — смотреть. На часах было 6:16.
«Тридцатьчетверки» одна за другой вылетели из переулка на перекресток, очевидно, рассчитывая прогнать через него на полной скорости. К башням жались бойцы, паля из автоматов, как показалось Рэму, куда придется. Рты у них были разинуты — должно быть в крике, но шум двигателей, лязг, стрельба всё заглушали.
Головной танк уже пронесся через широкое место — и вдруг превратился в черно-желтый огненный шар. Пошел криво, врезался в стену, башня съехала вбок, с нее посыпались пылающие черные фигуры.
Рэм сам не слышал, что орет в голос.
— Там «фердинанд» в засаде! Бронебойным врезал! — крикнул ему в ухо Санин. И потом, еще громче, непонятно кому: — Назад! Назад!
Две уцелевшие «тридцатьчетверки» остановились. С них прыгали люди, пригнувшись, бежали куда-то вперед, в черный дым. Кто-то гнал их, толкал в спины. Он был не в каске, как остальные, а в кубанке. Жорка! Жив!