Акунин-Чхартишвили
Трезориум
Текст печатается в авторской редакции, орфографии и пунктуации
Всякая крякотень
Рэм всё думал о разговоре с пожилым капитаном.
Ночью не спалось. Вышел в тамбур — не покурить, а просто побыть одному. Все-таки здорово устал от того, что много месяцев подряд днем и ночью вокруг полно народу. В эшелоне даже хуже, чем в казарме. Все друг у друга на голове, и никуда не денешься. И ведь это еще не теплушка, а вагон для комсостава, настоящий плацкарт.
Стоял в темноте, наслаждался покоем. Стучали колеса, лязгали вагонные буфера, за черным стеклом ползли редкие огоньки — и никого. Ни голосов, ни сонного сопения, ни храпа.
Но скоро одиночество закончилось. Появился капитан из соседнего отсека. Сильно немолодой, лет сорока. Сел в Бресте, все время помалкивал, а тут заговорил. Оно и понятно. Странно находиться вдвоем в тесном железном ящике, да еще ночью, и не перемолвиться словом.
Сначала капитан расстроился.
— Вы не курите? А я вижу, вышел кто-то. Думал огонька одолжить. Зажигалка у меня чего-то…
Рэм поднес ему спичку. Осветилось мятое лицо с вытянутыми в трубочку губами, блеснули сощуренные глаза.
— А, младшой с верхней боковой. Из вузовцев? — спросил капитан, переходя на «ты». — Товарищи твои — совсем сад-ясли, а ты вроде постарше. Где учился, студент?
Слышать это было приятно, но Рэм с восьмого класса придерживался твердого правила: не изображай из себя то, чем не являешься.
— Нигде пока. Я в прошлом мае закончил десятилетку, и сразу в училище. Война закончится — поступлю. На физико-математический.
Капитан обрадовался:
— Я в техникуме математику преподавал! Основательная наука. Молодец, правильный выбор.
То-то лицо интеллигентное, подумал Рэм. И раз уж попался собеседник, с которым можно нормально поговорить, стал рассказывать, что его больше интересует физика, а именно физика космических полетов, потому что сумма технических знаний человечества уже сейчас делает навигацию в безвоздушном пространстве практически возможной и, когда после войны высвободятся научные кадры, ракеты обязательно полетят на Луну, а может быть и дальше. Главным событием двадцатого века будут не мировые войны, а прорыв человечества в космос. Как же в этом не поучаствовать?
Капитан послушал-послушал, удивленно покачал головой:
— Россия-матушка. Что с ней ни творись, а умненькие мальчики всё воспроизводятся, поколение за поколением. Лупит вас эпоха, начисто выкашивает, а вы снова прорастаете, непонятно откуда. Из литературы, что ли? Пети Ростовы, Володи Козельцовы. Вот по тебе видно, что ты книжек много читал, того же Толстого. Если ты собрался на Луну лететь, на кой тебя в училище понесло? В конце-то войны.
Про Толстого было правдой, Рэм даже удивился. Петя Ростов — ладно, «Войну и мир» в школе проходят, но «Сева стопольские рассказы» были прочитаны только что. Отец в письме посоветовал. Написал, что читал эту книгу в двадцатом году, перед фронтом. Она единственная, хоть сколько-то передающая правду войны. Там прапорщик Козельцов, добровольно отправившийся воевать, говорит: «Все-таки как-то совестно жить в Петербурге, когда умирают за отечество». Капитан, наверно, имел в виду это.
Стало немного обидно. Захотелось ответить по-взрослому. Честно. Показалось, что с этим капитаном можно.
— Я не из какого-то глупого героизма, я по расчету, — сказал Рэм и достал из пачки последнюю папиросу, чтобы подержать солидную паузу, пока раскурится. — … Подумал, исполнится восемнадцать — все равно призовут, рядовым. А после десятилетки берут на ускоренный курс военно-пехотного училища. Во-первых, выйдешь офицером, а во-вторых, это восемь месяцев учебы. Глядишь, война закончится. Прошлым летом, когда немцы всюду драпали, казалось, скоро уже.
— Умненький-то ты умненький, но рассчитал хреново. Сделал большущую ошибку. Может стоить жизни. «Скороварки» для того и заведены, чтобы быстренько сварить картоху в мундире — и на стол.
— Какие скороварки?
Скороварку Рэм видел, когда дневалил на кухне: здоровенный котел с герметичной крышкой, в нем варили крупу на всю роту.
— Так на фронте называют твои ускоренные курсы. Ты в училище фронтовиков много видел?
— Мало. Троих только. И те недоучились.
— Правильно. Потому что дураков нет. Вашего брата зеленого младлея рассовывают в самые гиблые места. Своих, кого знают, берегут, а чужих не жалко — фронтовой закон. Вот увидишь: когда будешь получать назначение, тебе кадровик в глаза смотреть не станет. И живого слова от него ты не услышишь. Потому что младлей из пополнения — скоропортящийся продукт… Эх, парень, парень, устроил ты себе… — Капитан махнул в темноте папиросой — будто прочертил огненную черту. — Надо было спокойно призыва дожидаться. Тебе когда восемнадцать стукнуло?
— 20 января.
— Считай сам. Сейчас не сорок второй, сразу на передовую не послали бы. Сначала в учебку, это месяца три — уже апрель. А в мае война закончится.
— Это откуда известно?
— Говорят, Верховный приказал взять Берлин к Первомаю. Сейчас затишье. Готовятся. Но скоро попрем по всему фронту. Народу поляжет — море. У нас знаешь как? Сказано к 1 мая — всё. Значит, за ценой не постоим. Ты без опыта, в батальоне чужой — сгоришь, как мотылек. Если, конечно, не включишь мозг. Тут как? Чем раньше с этих гиблых рельсов свернешь, тем выше шанс дожить до победы. На армейской распределиловке, на корпусной, даже на дивизионной еще можно съехать. Но докатишься до полка — всё. Оттуда только в ваньки-взводные.
— Что ж, пускай другие на передовую идут? — набычился Рэм. Расчетливость расчетливостью, умирать никому неохота, но как-то оно звучало подловато.
— На фронте либо других жалеть, либо себя. Середины не бывает. Рано или поздно всякому приходится делать этот выбор. Знаешь, что на войне самое главное? Повысить балл выживания.
Капитан заговорил быстрее — видно, сел на любимого конька. Он уже докурил, но возвращаться в вагон не торопился.
— У меня расчислена целая теория, математическая. Ты слушай меня, парень. После спасибо скажешь. В вагоне, где много ушей, я тебе такого говорить не стал бы… Тут много вводных: род войск, должность, участок, фактор личных связей, и так далее, и так далее — всё имеет значение. Я на фронте с марта сорок третьего, и, как видишь, живой. Это мало кому удается — два года продержаться.
Для фронтовика с таким стажем наград у капитана было немного: «звездочка» и «зэ-бэ-зэ».
— Правила у меня старинные: от службы не отказывайся, на службу не напрашивайся. Из-за первого — вон, нашивка за ранение. Слава богу, нетяжелое. А благодаря второму правилу я до сих пор хожу по земле, а не лежу в ней.
Эту присказку капитан, должно быть, произносил не впервые — больно складно она у него проговорилась.
— Теперь объясню про мою систему баллов. Это количество дней — сколько человек на той или иной позиции потенциально, в среднем, продержится до ранения или похоронки в ситуации «Икс». Это период наибольшей опасности. В прежние времена — оборона или окружение. Я в сорок третьем еще застал. Сейчас ситуация «Икс» — это наступление. У командира стрелкового взвода во время наступления знаешь сколько баллов? Полтора. То есть в среднем взводный — подсчитано — воюет полтора дня, и каюк. Либо на носилки, либо вчистую. Половина выбывает в первый же день. Мотаешь на ус?
Рэм кивнул. В аттестате об окончании у него как раз значилось «командир стрелкового взвода».
— Ниже балл только у «прощайродины» — командира расчета сорокопяток. Эти бедолаги редко доживают до второго боя. Один балл. Обрати внимание, что у рядового пехотинца балл-два, то есть повыше, чем у взводного. Потому что тебе подниматься первому, гнать их в атаку… Дальше идут танкисты. Три балла. Тоже хреново. Ладно, не буду тебе всю свою линейку выстраивать, а то долго получится. — Капитан хмыкнул. Ему, кажется, нравилось, что младший лейтенант притих. — Хороший балл, с которым на фронте можно нормально существовать, начинается с пятидесяти. Это как минимум штаб полка. Туда и надо стремиться, если не сумел устроиться в тылу. Но тут нужны очень хорошие знакомства. У меня вот после госпиталя не получилось.