Литмир - Электронная Библиотека
A
A

О, дайте мне топор чудесный!

Трезориум - i_010.jpg

Поднявшись наверх покурить и глотнуть свежего воздуха (одно как-то не мешало другому), Таня засмотрелась на сдвоенную звонницу Магдалининской церкви, что торчала над острыми крышами Ноймаркта. Гудел «Колокол Грешников» — огромный, знаменитый на всю Силезию. Звал на позднюю службу. Вечерняя бомбежка недавно закончилась, ночная начнется еще не скоро.

Небо было трехцветное, как старый германский флаг: черное сверху, желтое и красное внизу, где полыхали пожары. Нет, больше похоже на преисподнюю, подумала Таня, выпуская дым носом. А когда над площадью, хлопая крыльями, пронеслась большая черная птица (ворон, кто ж еще), сходство сделалось полным. Нормальный германский ад.

Курить она начала, потому что после тети остался запас сигарет. Не пропадать же добру. И табак здорово прочищал ноздри от дивных больничных запахов: гноя, крови, рвоты, мочи. А еще, пока куришь, можно о чем-нибудь размышлять. Надо же человеку, которому не с кем разговаривать, о чем-то размышлять. Иначе свихнешься.

О чем бы таком подумать? Какую из пакостей вспомнить? Больше-то в жизни все равно ничего не было.

И стала вспоминать все подряд, с самого начала.

Права была покойная тантхен. Я смертная грешница. Колокол звонит по мне. Вся моя жизнь — экскурсия в ад, с круга на круг, всё ниже. На скольких же кругах я побывала?

Принялась считать.

Первый, самый верхний круг назывался «Ожидание Беды».

Беду дома ждали всегда, сколько Таня себя помнила. Родители готовились к «черному дню», когда «грянет гроза». Теперь-то времена, когда гроза еще не грянула, а только сулилась, вспоминаются почти идиллически.

Отец тогда был еще плотный, с мясистыми, ароматными от бритвенного крема щеками, очень спокойный. Мать подвижная, ртутная, всегда или приподнято оживленная, или готовая расплакаться. Как они уживались, такие разные? Он золотистый и круглый, как апельсин; она черно-белая, угловатая, резкая, маленькая. Хотя что ж — противоположности притягиваются. Мать будоражила флегматичность отца, он пригашивал материнскую нервозность. Они сошлись. Волна и камень, стихи и проза, лед и пламень. Кстати, мама говорила, что, когда этот «немецкий поляк» сделал ей предложение, она больше всего пленилась его фамилией. Попала из теплой, живой, родной России на холодную, мертвую неметчину — и вдруг жених по фамилии Ленский. С душою прямо геттингенской.

Родись отец с матерью в другое время или живи в какой-нибудь Америке, наверняка провели бы свой век счастливо. Никогда не скучали бы — ссорились, мирились, мать колотила бы посуду, потом они вместе покупали бы другую, красивее прежней.

От отца Тане досталась только сдержанность, некая замороженность — не в чувствах, нет, а в их внешнем проявлении. От матери — музыкальный слух и длинные, гибкие пальцы, способные дотянуться от «до» к «соль» через октаву. До эмиграции, еще в Петрограде, мама занималась в консерватории, и дочь тоже была обречена учиться музыке.

Лицом Таня пошла в обоих. По матери было сразу видно, что еврейка; отец — по-славянски картошистый (так мама говорила). Дочь получилась голубоглазой блондинкой с чуть евреистым носом, даже аристократично.

Жили они сначала в Лигнице, в той части Силезии, что по плебисциту 1921 года отошла к Германии. Папа работал на шахте главным инженером. Сейчас, в сорок пятом, Тане было даже странно вспоминать ту уютно устроенную жизнь. А вот матери по сравнению с ее утраченным раем, «Питером», провинциальный Лигниц казался адом — у фрау Ленски был свой отсчет кругов преисподней.

Спокойных времен Таня не застала или же по малолетству не запомнила. Дома все время говорили про каких-то «коричневых», от кого добра не жди, и Таня с детства не любила этот цвет.

Гроза, которую всё ждали, грянула осенью тридцать восьмого, когда Тане было одиннадцать.

Погромыхивало, конечно, и раньше. С пятого класса все немки вступили в «Юнгмедельбунд», и сразу же между девочками, вчерашними подружками, будто выросла стена. Двадцать лицеисток носили черные галстуки, держались вместе, обсуждали общие интересные дела, а шесть, три польки и три еврейки, остались в стороне, каждая сама по себе, потому что объединяться в отщепенстве никому не хочется.

Раньше Tanja Lenski чувствовала себя в классе принцессой. Ее папа был Herr Chefingenieur, который иногда заезжал за дочерью на большом автомобиле, у нее были самые красивые беретки, гольфы, пеналы. И настоящая вечная ручка, которой все завидовали. Теперь Танин статус сильно упал, но все-таки она оставалась «первой из последних», «самой приличной» из полек. Про то, что мать у нее еврейка, в школе не знали — на родительские собрания всегда ходил отец. Директриса фрау Шульц, хваставшаяся, что умеет распознавать семита хоть в четвертом поколении, в Тане ничего еврейского не видела, но маму, конечно, сразу бы раскусила.

Только теперь Таня начала внимательно прислушиваться к вечным родительским разговорам: уезжать или не уезжать, а если уезжать, то куда. В Америке хорошо, но язык, но работа. В Польше таких проблем нет и есть шахты, но нет хорошей вакансии, а идти рядовым инженером обидно и маленькая зарплата. Да и антисемитизма в Польше тоже хватает.

И вот в ноябре тридцать восьмого бесконечные унылые разговоры закончились. Их оборвал раскат грома. Через неделю после «Хрустальной ночи», которой Таня не видела, только разбитые витрины и кривые надписи на еврейских магазинах, из ратуши пришла повестка. «Многоуважаемой фрау Ленски» предписывалось встать на учет согласно национальности и зарегистрировать дочь как «полукровку первого разряда».

Начался массовый отъезд тех, кому было куда уезжать. Снялась с места и семья Ленских. Перебралась недалеко, на ту сторону границы, в польский Катовице.

И Таня попала во второй круг ада. Наступило «Время Стыда».

Мир будто вывернулся наизнанку. Раньше это он был плохой, а Таня была хорошей, несправедливо обиженной. Теперь же плохой стала она. Превратилась в лживую поганку, в предательницу.

В Катовице тоже пришлось скрывать мамино еврейство, но по причине стыдной. В Германии считаться еврейкой было опасно, а здесь просто зазорно.

Однажды Таня шла с мамой по улице, и встретились две девочки из класса. Потом спрашивают: а что это за еврейка с тобой шла, нарядная такая? И Таня, покривившись, ответила: «Мачеха. Папа второй раз женился».

Тут еще дело в том, что ее отдали в самую лучшую школу, а школа была католическая, то есть совсем без евреев. Тане и так пришлось нелегко. У нее был не такой выговор, все предметы шли на польском, а она то и дело сбивалась на привычный немецкий и получила кличку Немка, бранное слово. Еще и возраст такой, когда дети выстраивают стаю и всегда кто-то оказывается наверху, а кто-то внизу.

Слава богу, почти сразу завелась подруга, очень хорошая девочка. Таня после математики, на переменке, осталась за партой. Давилась слезами, переживала, что вместо «osiem do kwadratu» ляпнула «Qadrat von acht» и все засмеялись.

Подошла маленькая девочка со скуластым, в коричневых веснушках, лицом. «Да ладно, — сказала. — Плюнь. Они не любят всех, кто на них не похож. Меня тоже не любят. Потому что я прямая и всегда говорю в глаза, что думаю. Я — Кася. Хочешь, будем дружить?»

В Германии подруг у Тани не было, потому что с польками и тем более с еврейками водиться она не хотела, а немку приводить домой боялась — еще увидит маму, догадается.

А оказалось, что дружить очень здорово.

Каси и правда чурались. Но не из-за того, что она прямая. Однажды Таня услышала, как подругу обзывают «палачкой». Та обернулась, быстро сказала: «Не верь!» Потом объяснила, что ее папа служит в тюрьме и какая-то гадина распустила слух, будто он «исполняет» — вешает приговоренных, а это брехня.

Но однажды пришла зареванная, взяла страшную клятву молчать и рассказала, что папа действительно «исполняет». Накануне она случайно подслушала родительский разговор — что без этого за хорошую школу платить было бы не по карману. «Я палачка, я дочь палача! — рыдала Кася. — Он трогает, гладит меня по голове, а я думаю: этой самой рукой…»

24
{"b":"656183","o":1}