Когда кандидат вошел к нам для разговора, оказалось, что по профессии он и есть художник, притом известный. Работал в модном журнале. Хаим и даже Мейер знали его по имени. Я-то нет. Мне и название журнала ничего не говорит. Красивая одежда никогда не входила в сферу моих интересов.
Коллегам Лейбовский не понравился. На вопрос, который задавался всем — почему он хочет работать с детьми, — франт ответил:
— У меня была работа, приносившая хорошие деньги, и было хобби, дававшее радость. Я страстный наездник. Лошадь у меня конфисковали, из журнала выгнали, переселили сюда. Кому в Гетто нужен рисовальщик модных силуэтов? Я ищу любую чистую работу. Для тяжелой физической я не годен.
Мейер и Хаим переглянулись — их покоробил цинизм.
— Зачем мы вам нужны ясно, — сухо сказал Брикман. — Но неясно, зачем вы нужны нам.
Соискатель со вздохом поднялся, готовый уйти. Но я попросил его задержаться. Что-то такое я почуял — в его быстром, цепком взгляде, в безжалостно точных шаржах.
— Что вы про нас думаете? — спросил я. — На кого или на что каждый из нас похож?
Помощники уставились на меня с недоумением, не понимая, о чем я. А Лейбовский без колебаний ответил, кивнув сначала на Брикмана, затем на Гольдберга и на меня:
— Камень-ножницы-бумага. Ну или, — теперь он начал с меня, — треугольник, квадрат, звездочка.
Почему Брикман — камень и квадрат, в общем догадаться было нетрудно. Почему я — бумага и треугольник, тоже. Насчет Хаима… Ножницы — видимо, из-за пальцев, постоянно находящихся в движении, из-за нервной заостренности, из-за раздвоенности. Хм, интересно.
— А почему пан Гольдберг звездочка?
— Мерцает, — коротко ответил Лейбовский.
И я сразу сказал ему:
— Приходите завтра.
После того как он вышел, у нас возник спор. На что нам сдался этот хлыщ? — горячились коллеги.
— Он понимает язык тела. А к тому же еще и жокей — значит, спортсмен, — объяснял я.
Ругались мы из-за Лейбовского и сегодня, на втором туре. Тут-то мне и пришлось пренебречь демократией, прибавив к своим десяти баллам божественное право самодержца. Правда, я пообещал, что мы берем рисовальщика условно, с испытательным сроком. Если я в нем ошибаюсь — заменим.
Труднее всего нам далась доминанта «С». Для этой работы идеально подошел бы эмоционально талантливый Сказочник, но он слишком много о себе понимает, и у него собственный приют, где он портит детей своей неуемной и неумной любовью.
Тут опять не обошлось без моего диктаторства, хоть до сшибки лоб в лоб дело и не дошло.
Коллеги склонялись к другому кандидату, который мне, в принципе, тоже понравился. Славный такой, симпатичный, как говорится, душа нараспашку монах-бенедиктинец, которого доставили из монастыря, потому что он крещеный еврей. Кандидат набрал у нас 26 баллов из 30, и мы считали дело решенным, тем более что уже поговорили со всеми семнадцатью «повторниками». И вдруг в дверь постучали. Просунулась какая-то долговязая нескладная тетка в мешковатом пальто, шляпке с обвисшими полями, в сползающих чулках. Такая типичная-растипичная учителка, рабочая кляча провинциального школьного образования. Шмыгая носом, она поправила огромные круглые очки и трагическим голосом воскликнула:
— Я, кажется, опоздала? Умоляю, не выгоняйте меня! Выслушайте!
Вчера мы ее не видели, и на этом основании бессердечный Мейер попробовал спровадить явно негодную соискательницу, но женщина безнадежно, горько расплакалась, слезы полились по ее лошадиному лицу прямо рекой. Жалостливый Хаим шепнул, что проще будет коротко с ней побеседовать.
Невнятно пробормотав свое имя, эта дама представилась учительницей начальных классов, доставленной в Гетто с краковским эшелоном.
— Почему вы хотите устроиться на эту работу? — скучающе спросил я.
И здесь обнаружилась маленькая странность. Устремленные на меня глаза на миг широко раскрылись, будто я являл собой нечто невиданно восхитительное, а ответ был дан после паузы. Удивительный ответ.
— Я чувствую, что у вас здесь затевается нечто невероятно интересное. О вашем трезориуме среди учителей ходят такие волнующие слухи! Может быть, я наконец смогу скинуть эту чешую ящерицы, — она брезгливо показала на свое потертое пальто, — в которое превратила меня тоскливая школьная трясина. И стану той, кем мечтала стать в юности!
Женщина сдернула очки, и я увидел, что она совсем не старая и что лицо у нее никакое не лошадиное, а интересное: живое. И как верно она сказала про работу в трезориуме! Ни в одном другом кандидате я не почувствовал этой азартной увлеченности, которая мне столь хорошо знакома.
Вмешался мой «креативник» Хаим:
— Зачем же вы дали себя затянуть трясине? — презрительно спросил он. — Разве вас кто-то загнал в нее насильно? Разве человек не хозяин своей судьбы?
Женщина повернулась к нему, и опять произошло то же самое. Ее глаза на секунду расширились, и ответ прозвучал не сразу. Он был грустен, ко лбу каким-то неописуемо изящным движением взлетели тонкие, дрожащие пальцы.
— Вам трудно понять, что такое вечная неуверенность в себе, вечное желание быть не хуже других — и постоянно оказываться хуже… Вы ведь никогда ничего подобного не испытывали? Это сразу видно.
Гольдберг слегка зарумянился, польщенный, а я начал что-то подозревать. Но у Брикмана ум быстрее, чем у меня.
— Сколько букв в алфавите? — резко спросил он.
— Что? — смешалась претендентка. — Кажется, двадцать девять? Нет, тридцать.
— Сколько будет семью восемь? — был следующий вопрос.
— Что за странный экзамен? — попробовала она возмутиться, но Мейер потребовал:
— Отвечайте!
— Погодите… шестьдесят три… Нет, пятьдесят… э-э-э… шесть. Почему вы спрашиваете?
— Потому что вы лжете, — отрезал он. — Никакая вы не учительница. Учительница знала бы, что у ящериц нет чешуи, что в польском алфавите 32 буквы и таблица умножения отскакивала бы у нее от зубов.
Что-то в женщине переменилось. Верней, всё переменилось. Она будто стала стройнее и свободнее, как если бы действительно сбросила несуществующую в природе ящеричную чешую.
— Вы правы, пан, — сказала она со вздохом. — Я не учительница, я актриса. И видимо, не очень хорошая… Мне просто нужен заработок, кусок хлеба. И я в этом чужом месте совсем одна. Но это моя проблема, и я как-нибудь ее решу. Прощайте, господа. Извините, что отняла у вас время.
Я был в восхищении. Какая мимикрия, какое чутье на людей! Каждого мгновенно поняла сердцем, с каждым разговаривала по-разному! Со мной — как с одержимым маньяком. Что-то такое, видно, прочла по лицу. Хаиму, вечно метущемуся и неуверенному в себе, очень метко польстила. К Мейеру обратилась прямо, с достоинством — это не могло ему не понравиться.
И между прочим, попрощаться попрощалась, но не поднялась со стула. Значит, бой проигранным еще не считает.
— Подождите, пожалуйста, за дверью, пани…
— Дора. Дора Ковнер, — сказала она. — Амплуа — харáктерные роли.
Перед тем как выйти, кинула взгляд на каждого. Мне — чуть сдвинув брови, Хаиму — нежно улыбнувшись, Мейеру — с холодным кивком.
— Что скажете, коллеги? — спросил я. — Не кажется ли вам, что это «С» в чистом, природном виде?
— Ни мозгов, ни педагогического образования, — задумчиво сказал Брикман. — Но какова реакция, каковы инстинкты!
Гольдберг пробормотал:
— Черт ее знает. Проголосуем?
Но я, зная, что по баллам пани Ковнер точно проиграет бенедиктинцу, объявил подобно Кутузову в «Войне и мире» («Властью, данной мне государем…»):
— Берем.
Дай бог, чтобы решение оказалось правильным.
Сегодня же, без споров и раздоров, наняли аниматоршу. Имя — Зося Штрумпф. Думаю, она отлично поладит с детьми, потому что в свои тридцать лет сама как большой ребенок. Веселая, вся солнечная, природно жизнерадостная. Родом из Люблина. Их везли в ужасных условиях, в скотском вагоне. Мать по дороге заболела и умерла. Рассказывая про это, Зося расплакалась, а минуту спустя уже демонстрировала нам, как задорно и звонко поет она детские песенки. В прежней жизни она была учительницей музыки, привыкла работать с малышами. Маленькая, очень полная. Незамужем и, кажется, вообще девица, причем уже смирившаяся с мыслью, что мужчин в ее жизни не будет — и ладно. Это очень, очень хорошо.