Литмир - Электронная Библиотека

Пульс в запястье долбится в Ванины пальцы, и Саше кажется, что пол качается под ногами, когда он шепчет тихое:

— Куда ж я уйду?

И тихо притворит дверь за ними, задувая свечу.

========== Часть 18. ==========

До рассвета еще долго-долго. Петух в курятнике и не думал доставать сонную голову из-под крыла, чтобы, запрокинув ее в едва светлеющее на востоке небо, пробудить всю округу жарким, скрежещущим криком. Еще и звезды совсем не поблекли на ночном покрывале, что разукрашено ими, точно черное бархатное покрывало — серебряными слезами выткано.

Князь перевернется на бок осторожно и тихо, страшась, что скрипнет кровать и разбудит так сладко спящего рядом. Он употел в рубахе своей, если честно. Петр в ночи, чай, подкидывал в печку дровишек не раз. Опасался молодых господ застудить, да переусердствовал малость.

Пущин умаялся, привычный к лицейской спартанской прохладе. То скидывал одеяло, то стонать от тяжких снов принимался. Не пробудился вот только ни разу. Только белая материя намокла от пота, да волосы повлажнели. Князь часа через два стянул с того одеяние через голову, жмурясь от жара и вздрагивая, когда пальцы невзначай касались оголяющейся кожи, и вспоминал все те разы, что они…

Уложил назад целомудренно на перину, отодвинулся даже, а Жанно вздохнул как-то очень уютно и вытянулся, раскидывая в стороны руки, ни на мгновенье глаз не раскрыл.

Такой… прекрасней, чем Давид работы Микеланджело, трогательней, чем его же Спящий Амур.

А Горчаков все крутился на ложе, и не тесно как будто, места достаточно и троим, четверым, ежели не раскормлены, как друг их Тося. Но то простыни комками под спиной собирались, то пот стекал ручьями по вискам, по спине, а самому следом раздеться… как на то еще поутру Пущин посмотрит? Устинья к господам, конечно же, заглянуть не посмеет, но мало ли… и вообще.

И, может, пуще других, князь боится себя. Коли оказаться вместе опять — кожа к коже, как тогда, в лазарете, в бреду, как в конюшне, когда и не было меж ними одежды, когда они почти… до конца.

Но не сейчас, когда Ваня спит так трогательно, откинув руки назад. Князь смотрит, гладит взглядом осторожно каждую мышцу, каждый волосок.

Не сейчас, не касаться, не покушаться даже, не трогать. Не сейчас, когда Пущина гнетет невесть что, и сник он, точно бутон, что ссыхается под палящими лучами или чахнет в кадке, чрезмерно залитой водою.

Не сейчас, наперво — разобраться. Наперво понять для себя, что же тревожит и мучит, что покоя не дает и вымотало так, как не смогла б и дорога подальше.

А Франт, он тоже устал невозможно. Но прямо сейчас в висках громыхает, а в паху, там настоящий пожар разгорелся, там тянет и ноет, и надобно что-то, хоть что-то… Перевернется на живот, чтоб вжаться бедрами в одеяло, двинет резче, помогая рукою, зубами закусит подушку. Святые угодники, что же такое?

Прокрадется тихонечко вниз, в темную горницу, дале — кухня. Оботрется куском ткани с водою, забросит измызганную тряпицу в печь. Проскользнет назад, точно призрак.

“Я только буду слушать, как ты дышишь, Ваня. Запалю ненадолго лучину и буду смотреть, как тени тихонько крадутся по плечам, перебираясь на спину… Только смотреть…”

Это не в первый раз, когда часами сидит у постели со спящим и просто слушает, как тот дышит, любуется. Отпечатком подушки, оставшимся на щеке, трогательно подрагивающими ресницами, чуть приоткрытыми губами, припухшими ото сна, темнеющими ореолами сосков, к которыми бы прижаться губами, накрыть собой сверху, и трогать, всего осязая.

Нет, прилечь на самый краешек, чувствуя, что все равно не уснет, что утром будет ощущение, что живьем драли собаки или как тогда, после драки в трактире, когда с Пушкиным ноги насилу что унесли, а Жанно потом хохотал во все горло и дразнил придурочным князем с ручной, вот только беда — очень бешеной, обезьяной. Долго его тогда ловили, чтобы уши надрать, уж больно ловко сигал через кусты и целые клумбы с цветами. И все хохотал, хохотал так заливисто, колокольчиком, перезвонами, вызывая неизменную улыбку у всех, кто услышит.

Самые первые, робкие отблески рассвета осторожно царапанутся в ставни, и тотчас же густые, так затейливо изогнутые ресницы дрогнут, приоткрываясь. Он лохматый со сна и потешный. Хлопает глазами и, кажется, даже не поймет, где и зачем пробудился. Взгляд рыскнет на князя в измятой нижней рубахе, потом на себя… испуганно ойкнет и тут же вперится горящим взором во Франта.

— Здесь дымом пахнет, печка что ли чадит? А жарко-то как, не могу, невозможно. Ты чего укутался сам, как озяб? И вскочил в рань такую, еще спать бы и спать. Иди сюда, Саша…

Он, наверное, еще до конца не проснулся, тянет руки, а сам с постели и не подымется даже. Такой распутный с раскрасневшимися щеками, едва-едва простынкой прикрытый. И у Горчакова отчего-то пальцы немеют, и холодок в груди, даже трепет… Как смею я… как смею я, Ваня?

— Лучина тлела недолго. А жар… так это Петр расстарался. Всю ночь, чай, ходил, смотрел, не околели ль с дороги, не продрогли ль невольно.

Он видел его уже ото сна с растрепанными вот так волосами. Глаза чуть мутные и блуждают, и языком по губам — смочит вскользь.

— Тебе дышать-то привольно? Еще б сюртук нацепил и застегнулся до подбородка. Смотреть даже жарко. Сам справишься али помочь?

И голос ровный вроде, серьезный, но выдаст себя головой чуть склоненной и лукавым блеском, что вот проскользнет и тут же погаснет, в глубине затаится, спрячется за зрачками.

— Никак, Жанно, ты что-то замыслил?

И отчего б не подыграть, когда он вновь так открыт и свободен, когда улыбка не сходит с лица и никакие тяжкие думы не омрачают взор, не бросают тень на лицо. И что бы ни было там, пред отъездом, в Лицее, не властно над ним, не здесь, не сейчас. А значит, все подождет. А значит, можно упасть в простертые руки, смеяться вместе, стараясь потише, дабы не пробудить все семейство Петра. Дурачиться, щекотать на боках, помогая ему стянуть свое же неуместное одеяние. А потом замереть, забыв все слова, и увидеть, как замер под ним точно напротив. Глаза огромные, в половину лица, не моргает.

— С-саша…

Голос внезапно сядет, и мурашки сыпанут по груди, по рукам. От того, как князь касается бережно, пока только прижимает ладони. А Ване нечем дышать. Он рухнет обратно, в перину, позволив нависнуть над собой, спуститься губами от подбородка по шее, замереть на груди. Языком, самым кончиком — ниже, направо. И Ваню выгнет дугою, и охнет, сгребая простыни в горсть. А Горчаков пробует, целует и лижет, Горчаков от удовольствия стонет и глаз открыть не пытается даже.

Ваня… Ваня ты здесь… как хорошо…

У Жанно кожа белая, отливает чуть голубым в первом, утреннем зимнем свете. Вздрогнет и выгнется, едва касаясь спиною постели. Дрожит, дрожит… предвкушает, и тянет руками, зарываясь пальцами в волосы князя.

— Саша… сегодня.

И выдохнет, разводя в стороны ноги. Так трогательно, беззащитно, открыто. Так смело. И точно заслонка какая в мозгу упадет, и Саша зарычит даже, в перину своим весом вжимая. А сам руками без устали гладит, и губы не отстают, а в ушах… в ушах шум невозможный, и кружится комната, и кровать…

Так ломит внизу, так тянет, так нужно… Погрузиться в жаркую глубину, сделать его своим до конца.

— Люблю тебя, Ваня, — вместо ответа, и мелкими поцелуями, россыпью, часто-часто, точно торопясь, боясь не успеть, точно и секунды не провести без контакта с ним, с его кожей и телом.

— Люблю тебя, Ваня.

Кожа — белая-белая, точно первый снег за окном. Чудится, только тронь, и растает вот так же, стечет холодными каплями на пол…

— Я не сахарный, Саша…

Дышит все чаще, и бедра вскинет навстречу, когда князь несмело опустит ладонь, скользнет сперва по бедру осторожно. Так трепетно, будто в руках — ночной мотылек, и любое движенье сломает…

Колечко мышц под пальцами сжимается, и он не давит, пока только лишь обведет, поглаживая и чуть прижимая. Он знает, что надо масло или крем, каким маменька мажет руки, но здесь вот…

24
{"b":"652454","o":1}