Аромат, от которого голова идет кругом, и странные, смутные желания одолевают. Желания, что и вполовину не так крепки, как сейчас, когда Горчаков дышит так близко, когда бедро прижато к бедру… И… какие тут, право, могут случиться тревоги, когда из разума вымывает все подчистую.
Когда нельзя совсем ничего, потому что Коля — точно напротив, хоть и носом клюет, и всхрапывает посекундно, заваливаясь в такт мерному покачиванию кареты, то и дело подскакивающей на кочках.
“Франт… пожалуйста, Саша…”
Невмоготу, нет мочи терпеть, но нельзя. Совсем чуть-чуть подождать — всего до того постоялого двора, где ждет уже снаряженный экипаж от Горчаковых, где жаркий очаг и горячее вино, что непременно поднесут в широкой глиняной чаше, и можно будет жадно глотать, и смотреть на него, своего князя, почти не скрываясь. Ведь кто там и что разберет в сутолоке дорожной, а если доведется взять комнату на ночь, а Колю пристроить с конюхами в людской, и дать волю себе, отпустить на свободу.
Луна на черном небе кажется обглоданной краюхой засохшего хлеба. Она заглядывает в неплотно зашторенные окна кареты, тянется мертвенными пальцами, стремясь погладить по лицу, и Ваня инстинктивно вжимается в сиденье, пытаясь отпрянуть. Но руки — те, касания которых распознает и с закрытыми глазами, в полной тьме, обездвиженный и оглушенный… они обхватывают за пояс, притягивая к себе, опутывая, точно лианами, матросскими канатами обвивая. И князь не шепчет даже, выдыхает скорее в лохматую макушку Пущина:
— Не думай, Ваня. Просто закрой глаза и поспи. А я пока буду рядом. Я здесь, что бы там ни случилось, в Лицее. Ты расскажешь потом, когда будешь готов…
— Саша, я…
— Т-с-с, сейчас отдыхай.
Спиной прижимает к груди, а подбородок устраивает на макушке. Это… это так хорошо — засыпать в его объятиях впервые. Расслабиться и вправду не думать, не сейчас. И, может быть, выход найдется сам по себе?
“Или Франт тебе голову просто открутит, если узнает, что ты скрыл от него”, — услужливо подскажет внутренний голос, но Ваня от него отмахнется, как от мухи досадной, опустит ресницы, удобней опускаясь щекой на плечо…
Саша пахнет осенними листьями и яблоками, что запекает в своей печурке Фома, а потом подкармливает лицеистов втихую. Ваня чувствует под щекою жесткий сюртук и сердце, что мерно выводит под ребрами ритм, точно ему в ладонь отдается. Пущин знает, что это сердце стучит для него. И он… он все сделает, чтобы так было и дальше.
========== Часть 17. ==========
Комментарий к Часть 17.
https://pp.userapi.com/c824410/v824410787/897f4/AtGaO4uZeac.jpg
— Почти добрались. Умаялся, чай?
Зима нагрянула за один только день. И сейчас за стенами кареты вьюга завывает заунывно и злобно, колотится в окно, скребется скрученными пальцами, когтями царапает по покрывшемуся морозными узорами стеклу и то стонет, то вздыхать принимается тяжко, прикидываясь путником — промерзшим и заплутавшим.
И Пущин вздыхает с точностью так же, сидит, уставившись в черные проемы, где ни видно ни зги. И слова не вымолвил после трактира, да и там казался слишком веселым, хохотал слишком громко, слишком сильно сжимал в руках поданную чашу — так, что пальцы белели. Слишком пытался спрятать напряжение от князя, между тем задумывался моментами так глубоко, что сам не ведал, как впадает в оцепенение и замолкает средь оживленной фразы.
Ваня что-то невнятно мямлит в ответ, все еще от окна не отлипая. И чудится, будто там и вправду — не непроглядная темень, а волшебные сады и райские кущи, какие-нибудь заморские диковинки, о которых прежде лишь слышал от деда-адмирала или вычитал в какой-нибудь книге мудреной про путешествия и дальние дали, истории о которых глотает мгновенно, никак не насыщаясь. Охочий до приключений, тайн и загадок. Мальчишка совсем.
Карету ощутимо подтряхивает, верно, колесо в яму влетело, и Коля, задремавший в углу, громко клацает зубами, но не просыпается, а Пущин вцепляется в сиденье, чтоб не свалиться позорно князю под ноги, но взгляда все так же чурается. От его тревоги воздух в карете, кажется, сгущается, и Саша вязнет в нем, будто в топком болоте, проваливаясь по колено, потом сразу — по грудь, и вот уже очень скоро мутная жижа плещется у лица…
Князь чувствует, как жмет ворот форменного кителя, а еще дует все время на пальцы и порывается стянуть с плеч меховой тулуп, которые здесь заблаговременно сложили, видимо, по велению княгини, и укутать Ваню еще одним, чтобы перестал беспрерывно тереть коченеющие ладони, чтобы… хоть мимолетную улыбку бросил.
— Жанно, ты точно на казнь следуешь, успокойся. Мы только Колю доставим — и сразу назад. Отца, верно, и нет в поместии даже, а матушка… ты ей понравишься, я столько писал о тебе.
Пущин вскидывается. Осунувшийся, какой-то потухший. И думается, вдруг время шагнуло назад, и они вернулись в те постылые дни, о которых Горчакову и вспоминать-то тошно? Что, ежели…
— Я не… я не стану… ничего… не дерзну. Иван, я клянусь… на тебе лица нет с утра, если бы ведал… путешествие клятое. Надо было Сазонова заслать, и дело с концом, но теперь уже не воротишь.
Александр едва себя заставляет проговаривать слова эти, что скоблят изнутри княжеское горло, точно какие шипы или унылый репейник. Это стыдно и недостойно, неловко так, что лицо все горит, точно от жаркого пламени очага раскрасневшись или от лишней чаши вина.
А Ваня очи распахивает вдруг изумленно, и даже рот приоткрывает в выкрике беззвучном.
— Что ты! Я не… — умолкнет, с опаской глянув на всхрапнувшего Колю, продолжит чуть тише, ужасно смущаясь, но смотрит твердо и прямо. И… точно лед трескается вот здесь вот, в груди, под тулупом. — Я и не мечтал, что мы сможем… ты и я. Без того же настырного Обезьяны, который, кажется, задался целью глаз с нас двоих не спускать, точно я девица, честь которой надобно блюсти до венца… Без дядек и смотрителей, Фролова, Волконской… видеть их уж не могу. И Фискал…
Карета подпрыгнет, напоровшись колесом, наверное, на какой-то засыпанный снегом валун. До лицеистов донесется сдавленное ругательство Семена, едва различимое в жалобном причитании усиливающейся метели. Возмущенное ржание и протяжное: “Тпру, проклятые! Пшли!” и… ничего.
Тяжелая поступь и кряхтенье, скрип снега под размашистыми шагами, а потом неуверенный стук где-то возле оконца. Чай, Семен не уверен, не дремлют ли баре, не потревожит ль господ, все ж хоть и не глубокая ночь, но дорога дальняя, и тряска, и тьма…
— Князь, светлый батюшка, чай вязнут, бестии, или волка чуют, упираются и копытами бьют. Ни за что не пойдут дальше. Ехать-то всю ночку еще и к завтрему только-только к закату б добрались, а теперича… и огня ж не развести, так метет, что ни зги…
Разводит руками — этот большой человек, что уже похож на вылепленную ребятней снежную бабу. Горчаков думает: хорошо Коля не остался на козлах, мал еще пацаненок, да и места в карете — вдоволь.
— А далеко ль до охотничьих угодий, Семен? Был где-то здесь домик недалече, Михаил Алексеевич… батюшка, помнится, там гостей привечал из столицы. Там еще Петр за порядком смотрел и жена его Устинья, ребятню помню мал-мала-меньше…
— И ваша правда, барин. А я-то хорош. Запамятовал, старый осел. Тут всего-то верста-другая, не больше, да несколько в чащобу придется забрать, не пужайтесь.
Кучер трет затылок широкой пятерней, сбивает шапку почти что на нос и улыбается так широко и приветливо, точно радость какая великая приключилась.
Горчаков кивает согласно — слова дядьке не надобны, он уже ковыляет обратно, взбирается на козлы и натягивает поводья, разворачивая лошадей.
— Ну, давайте, родимые, поднажмите, а то выскочит бирюк, откуда ни возьмись, вспорет бока с голодухи…
Животные взбрыкивают, но, кажется, разворачиваются, что непросто на узкой дороге, засыпанной чуть не по пояс. И можно представить, что сейчас они не в карете — в каюте средь моря-окияна в разбушевавшийся шторм, услышать, как ветер воет в парусах, как стонут мачты, как ругаются матросы, кидаясь в разные стороны от обрушившегося на палубу вала…